Мы по той же лестнице жили, где Вера и ее мать Ольга Ивановна.
И как, бывало, встречу, просто пропал бы куда, просто сквозь землю провалился бы – помочь-то ведь я ничем не мог!
И там, на верхотуре нашей, куда и вода не подымалась и только ветер ходит, суровою ночью, когда выйдут звезды, звездам шепчу под проволочный гуд через рамы:
Звезды, прекрасные мои звезды!
А должно быть, и там, под нами, в такой же тесноте холодной, уложив Веру, Ольга Ивановна, изверившаяся во всякие обещания, и в ужасе, что за ночью наступит опять утро – новый день, требовательный и неумолимый, поправляя занавеску у окна, от которого несет такой холод, то же самое шепчет под проволочный гуд к звездам.
Но ей еще нестерпимей.
Отойдет, присядет к столику, а похолодевшая рука ее тянется: там, в самом углу, к стене, за коробочками есть пузырек точно с кофеем, нет, это не кофий, это такое лекарство, такое черное, как кофий, от которого навек заснешь.
Ольга Ивановна не одна, с ней Вера. Если бы была она одна, ну как-нибудь и из последних до последнего дотерпела бы и потом вот как лошади падают – ей и сена тычут, да что уж сено – Благодарю тебя, Господи, наконец-то! – трамвай идет, а она мордой как раз на рельсы, галдят, понукают, оттаскивают, – как дохлая, только вздрагивает, кто-то сапогом в живот ткнул, а уж ей все равно: сейчас – конец!
Да, если бы Ольга Ивановна одна была!
И Вере лучше будет –
А то нет никому до нее дела: говорят, не сирота, не беспризорная, мать у нее есть. А что мать, если совсем из сил выбилась!
Да, Вере лучше будет. А так, и себя и ее измучает. А без матери не оставят.
Или так надо, и иначе нельзя на белом свете? У всякого свое – свои заботы. И надо так, чтобы очень уж в глаза бросилось, и только тогда – и разве Вере теперь хорошо? А когда матери не будет? Хуже не будет, лучше будет: без матери ведь!
Срок небольшой – Вере тринадцать – а кажется, всю-то жизнь прожили вместе, и вдруг: она – там, а Вера – тут, и никогда не подойдет, и никогда уж, никогда не позвать, и не взглянет.
А надо решиться.
И не от малодушия это она. Она все готова – ведь раньше-то как! – целыми ночами, не покладая рук, сидела. Но что же делать, если сил больше нет.
Надо решиться и уж бесповоротно.
И Вере будет лучше, конечно.
Я давно замечал, встречая на лестнице Ольгу Ивановну, что уж больно задумалась и идет другой раз и глаз не подымет, а поздороваешься, так и вздрогнет вся.
Или так ее мысль сбила, забитую нуждой горькой и обессиленную вконец?
Одна-единственная мысль сбила теперь все ее мысли, а когда заполнит – как ржа всю душу проест – тогда все и решится.
И непременно.
Бесповоротно.
У нас тоже беда – все мы тут одинаковые под одной звездой – надо мне было кипятку для грелки. Вот я к Ольге Ивановне и туркнулся.
«Может, – думаю, – какие щепки уцелели, разожгу печурку!»
Твердо знаю, да и все тут у нас по лестнице это знают, если что есть у нее, не откажет – сколько раз приходилось, из последних выручала.
Человек-то, скажу вам, жив еще, и душа жива, живая, и, пожалуй, живее еще среди погани и беды кромешной.
Постучался – не откликается.
А знаю, дома; и дверь не заперта.
Заглянул я в кухню.
– Ольга Ивановна! – покликал.
Нету.
Ну, я в комнаты.
А Ольга Ивановна стоит у столика – раз пожар у нас случился, и, помню, схватил я что-то очень тяжелое тащить, а тут зеркало висело, в зеркале я и увидел себя, так вот лицо свое помню озеленелое – вот такая озеленелая стоит, и вижу, пузырек с чем-то черным в руке, отпила и еще ——
Тут вот точно что и вспомнилось мне, я ее за руку – и вырвал у нее пузырек.
Смотрим друг на друга – самые враги последние.
И вдруг она и говорит, да как сквозь сон, едва слова выговаривая:
– Это я, – говорит, – для Веры: Вере лучше будет.
А сама так и валится.
Бросился я к соседям. Няньку позвал старуху, еще сестру – сестры тоже по одной лестнице с нами. И долго мы над нею бились – в сон ее ударило – размаивали.
Не хотелось нам, чтобы Вера узнала, а то, пожалуй, еще испугается.
Ну, как будто все и ничего стало – отходили! – только ослабела очень.
А тут и Вера из училища вернулась.
Видит, мать лежит на кровати.
– Что, мама, худо тебе?
Поняла она что-то – или сердца-то уж не обманешь?
Мать открыла глаза.
– Нездоровится, – говорит, и заплакала.
И Вера вдруг заплакала.
Или все поняла она и потому так заплакала, или от беды, уложившей мать, беду всю почуяла и вот заплакала – чужому человеку, глядя, не стерпеть.
– Звезды, прекрасные мои звезды.
Четвертый круг*
«Вошли мы в щель четвертую» –
День кончился – сутолока и бестолковщина; день – наполненный голодными порываниями и самыми хитрыми изобретениями добыть какую-нибудь снедь, день – кружащийся между службой, стоянием в очередях, ожиданием и жалким обедом. А когда-то я не думал о насыщении! Странно подумать, что это было когда-то.
И странно думать, что я еще жив.
Вся боль моя канула и вот, как пар, поднялась к ушам и глазам моим, и все, что я вижу, и все, что слышу, проникнуто болью.