— Важные, паря, дела для нас Сидор Семеныч обделыват — вот тоже, — подмигнул столяр Петру; и еще прибавил: —
А заправский голубь прибавил:
— Уж таковы Сухоруковы все: весь род Сухоруковых, можно сказать, одной масти… А у вас тут — как?
— A y нас вот так: помаленечку-полегонечку, занимайся вот тоже,
— Ну и штошь, ён делает?…
— И ен делает…
— С бабой?…
— С бабой моей…
— И баба делает?…
— И баба моя…
— Да ты, паря, — обратился столяр к Петру с какой-то особой сладостью, — не сумлевайся насчет таво, што… и протчее: Сидор, вот тоже, Семеныч, — как-то размяк вдруг столяр, — и ён, тоже: самый что ни на есь, холупь заправский.
Но никакого страха к дохленькому мещаниниш-ке не чувствовал Петр; видел, что сидят вот они за столом втроем: он, Митрий да космач; а Сухоруков меж ними —
Петра затошнило; он вышел; пятиперстный багровый венец еще все стоял вдалеке; Петр вспомнил, как день за днем проходил неприметно, как уже осень сходит и писком синиц, и желтым убором широкошумных деревьев.
Перед избой, под коровой сидела Матрена, у коровы вытягивая «титьки»; молоко попрыскивало в медное ведерцо.
Петр задумчиво стал над Матреной:
— Знаешь ли ты, что столяр замышляет меня погубить?
— А ну те к дьяволу: нашел, што придумать!..
— Да и тебя он погубит.
— А для ча?
— Да и добрым людям от него зло.
— Никак ета нивазможна; натапнасти такой, стало, нет.
— А что ж он все супится на меня, подглядывает?…
— Для хасяйска хлаза: так себе, пасматривает.
— Разве не замечаешь, Матрена, что мы у столяра в полону: ты и я; ни тебе, ни мне без него шагу сделать нельзя; чуть что, и за нами потащится в лес; чуть что, и свесится с полатей…
— Хрех табе, Петр Петрович, клепать!..
А молоко попрыскивало в ведерцо и вытягивались коровьи «титьки»; пурпурные струи облак так ясно горели где-то там, вдалеке; на востоке же мгла пепела становилась мглой сине-черной, и оттуда, из сине-черной мглы, робкие теплились звезды, а холодный, осенний ветерок уж шушукал с кустом.
Петр вспомнил, и Бог весть отчего, свое далекое прошлое; и Шмидта, и книги, которые некогда ему давал читать Шмидт; вспомнил он, Бог весть отчего, трактат Парацельса
— А эти моленья? Разве мы знаем, Матрена, какой на нас сходит дух? Ведь то его, столяра, наважденье; а ты ему, Матрена, нужна, как и я ему нужен; столяра без нас его же сила убьет; есть слово такое, сказал бы его, да нет, того ты не поймешь слова…
— А како тако слово?…
— Сказал бы: не поймешь.
— Бог с тобой, чудное слово вымозговал; оставь Митрия Мироныча, Христом Богом прошу: не ндравятца мне твои речи, вот што…
Взяла ведро с молоком и пошла в избу; входит в избу, а столяр с медником все шушукаются в черном углу, все огня не засветят; в избе — темно; прусаки шелестят из-за хромолитографий; и с легким шелестом многих прусачьих ног легкий шелест голосов человечьих: «шу-шу-шу»…
Как Матрена вошла, ее они не приметили вовсе: расшушукались; боязно что-то стало Матрене Семеновне; и она сказала:
— Митрий Мироныч, а, Митрий Мироныч! Не слышат: расшушукались — друг другу на ушко: «шу-шу-шу-шу — шу-шу-шу»…
— Митрий Мироныч!
— Ась? — тоненьким отозвался столяр из угла голоском, спугнутый ее окликом; будто и не Митрий он Мироныч, а какой-то петушишка.
— Чтой-то вы там?
— Ась? — скрипнул из угла медник, как немазаная телега.
— Чавой-то вы там шукаетесь?…
— А мы так; молитвы творим: иди себе с Богом, голубка…
— Иди себе, баба, — скрипнул и медник; Матрена вышла к корове.