Жаркий уже пламень Петра с Матреной связал; дым столбом между их грудями; ушли на постель. И оттуда снова вернулись к столяру. Глядь, а уже все — иное; как вошли в парадную горницу — видят: космач-то перед столяром на коленях, кланяется земно, столяр же на лавке раскинулся — светлый-пресветлый; сладко так стонет, распоясался; грудь обнажена — прозрачная, как голубоватый студень, тихо колышется, а из груди, что из яйца, выклевывается птичья беленькая головка; глядь — из кровавой, вспоротой груди, пурпуровую кровушку точащей, выпорхнул голубок, будто свитый из тумана, — ну, летать! «Гуль-гуль-гуль» — подзывает Петр голубка; крошит французскую перед птицей булку, а голубок-то бросается к нему на грудь; коготками рвет на нем рубашку, клювом вонзается в его грудь, и грудь будто белый расклевывается студень, и пурпуровая проливается кровь; смотрит Петр — головка-то не голубиная вовсе — ястребиная.
— Ах! — и падает Петр на пол; и кровавое отверстие его расклеванной груди изрыгает фон-чаном кровь.
Тогда голубок кидается на Матрену: и вот уже четыре расклеванных тела безгласно лежат — на полу, на столе, на лавке с бескровными, мертвыми, но пресветлыми лицами, и ластится к ним, и порхает, и гулькает голубок с ястребиной головкой; сел на стол — побежал: коготками «ца-ца-ца» подклевывает хлебные крошки.
И тогда расплываются мертвые их тела, омыляясь будто туманной пеной, будто раскуриваясь дымом, и друг с другом сливаясь в сверкающий туман: и то не туман — в одно лучистое туман собирается тело: одно белое тело, сотканное из блистаний, явственно обозначается посреди комнаты; и в теле обозначаются, будто разрываются, глаза: далекие, грустные: безбородый, дивно юношеский лик, в белой, льна белее, одежде, и на той одежде золотые звезды; будто золотого струи вина пенятся, вьются на его голове кудри и текут мо плечам; а распластанной руки, между нежных, что лилии лепестки, пальцев, далекие грезятся звезды близкими: тихо блистают звезды вокруг пресветлого юноши — дити; голубиное дитятко, восторгом рожденное и восставшее из четырех мертвых тел, как душ вяжущее единство — кротко ластится голубиное дитятко к предметам; испивает дитятко красное вино: пурпуровые уста великой посмеиваются любовью. И уже стен нет: голубое рассветное с четырех сторон небо; внизу — темная бездна и там плывут облака; на облаках, простирая к дитяти руки в белоснежных одеждах, спасшиеся голуби, а там — вдали, в глубине, в темноте большой, красный, объятый пламенем шар и от него валит дым: то земля; праведники летят от земли, и новая раздается песнь:
Но все истаивает, как легколетный чей-то сон, как видение мимолетное, и уже нет ни
По дороге из Лихова громыхает телега: это мужик Андрон возвращается с погулянок; у него в телеге кульки, бутыль казенного вина, да связка баранок. И Андрону весело.
Вдруг телега спотыкается о чье-то тело.
— Тпру!.. Никак ефта гуголевский барин? — наклоняется над телом Андрон.
— Барин, а, — барин!
— Ах, где ты, дитё светлое, голубиное? — сонно бормочет Петр…
— Ишь, дитю поминает, — соболезнует Андрон: — да никак пьян он… И впрямь нахлестался…
— Барин!
— Ах, не моя ли расклевана голубем грудь?…
— Вставай, барин…
Тупо поднимается Петр и начинает подплясывать:
Андрон берет его поперек пояса и укладывает на телегу: «А ты, быдлом бы тебя… бутыком бы чебурахнул»…
— Матрена, ведьма: пошел прочь, долгоносик, — продолжает бормотать Петр; но Андрон не обращает на него больше никакого внимания; чмокает губами Андрон; «дырдырды» подплясывает телега и уже вот — Целебеево перед ними.
Тут Петр очнулся: он вскочил на телеге; смотрит: прямо — канава; оттуда в бирюзовое утро свищет полынь.
— Где я?
— Повыпивал, барин, маленька: тут бы табе на дороге астаться, кабы не я.
— Как это я сюда попал?
— Немудрено; и не в такие места попадают спьяну.
Петр вспоминает все: «Сон то иль не сон?» — думает он и его охватывает дрожь.
— Ужас и яма, и петля тебе, человек, — невольно шепчут его уста; он благодарит Андрона, соскакивает с телеги; пошатываясь с перепою, он бредет к столяровской избе.