– Я не мальчик! Посылать меня за беф-буйи! – говорил Коля вице-губернатору, поднимая бокал коньяку 1811 года.
– А я? – возмущался вице-губернатор. – С какой стати! Кто я? Я не моложе его… – И, посмотрев на часы, вдруг сказал: – Опоздал. Еду. Необходимо…
– И я с вами, – поднялся и Коля. – И мне нужно в Петербург. – И он, расплатившись, вышел с вице-губернатором.
Когда Брюханов пришел к повару, он увидел остатки поросенка, сига и недопитые рюмки.
– Мне не это страшно, – сказал Брюханов повару. – Не беф-буйи, не поросенок, не коньяк. Другое страшно. Я не верю отныне более в дружбу… Не верю!..
И Брюханов потребовал себе коньяку.
Овражки
Вспомнил я Саратовскую губернию. Поля! Поля… Среди них проселки, пустынные дали. Едешь по пыльной дороге, спускаешься к оврагу – там кучки деревьев, ивняк. Остановился ямщик, несет ведра свежей воды поить лошадей, а потом снова едем, опять поля… Подсолнухи высокие опустили тяжелые головы. Зеленою полосой сочных листьев лежат арбузы. Травы. Цветами засыпаны поля, пахнет пшеницей и коноплей. Высоко в ровном небе парят ястреба. Жара…
Виден большой ровный густой сад. Едем к нему, за ним крыша дома. Огромные стога соломы, каменная изгородь, ворота…
Въехали во двор. Скучные длинные конюшни. Лает собака, привязанная на цепи, и – никого. Крыльцо с колонками. В окнах крыльца цветные стекла – голубые, красные. Вхожу. Жужжит муха. Появляется босой человек и говорит:
– Пожалте сюда, в горницу.
Снимает чемоданы – все в пыли. Хочется пить.
Я спрашиваю:
– А где Михал Николаич?
Вижу, на столе молоко, покрыто салфеткой. Наливаю стакан и пью. Какое дивное молоко.
– Они на реке, – говорит человек. – Катамаран ставят.
«Что такое, – думаю, – катамаран?» Ух, как жарко!
Как-то вечером на конюшне оседлали мне лошадь. Я выехал из ворот по ровному полю, по заросшей, брошенной дороге, не зная куда. Просто прокатиться верхом.
Погасала заря. Солнце спустилось за длинные синие тучи. Кончался жаркий день. От земли поднимался запах трав, пшеницы, клевера. Было что-то отрадное, зачарованное в вечере лугов. И конь будто заодно со мной радовался воле простора, запаху трав и дуновению приближающейся ночи.
Всё хорошо на земле – и лес и степь. Всё прекрасно и совершенно. Еду, еду и вижу кучи серого ивняка. Мелкие листики его серебрятся в вечере. Овраг. Маленький ручей журчит среди плакучих ив. На той стороне внизу овражка небольшая изба, крытая соломой, в одно оконце. У избы на завалинке сидит старик, в синей самотканой рубахе, в лаптях. Около – колья, на них опрокинутый кувшин, висят лапти, крылечко, за частоколом малина, а среди малины пчельник – деревянные ульи, старые. И всё так бедно в овражке.
Я слез с лошади и провел ее вниз. Дед молча смотрел на меня. На нем высокая шляпа, коричневая, деревенской работы. Я расседлал лошадь и пустил ее.
Берега овражка поросли кустами, трава покрыта мелкими цветами. Странно, в этой бедной природе был мир такой красоты, будто это предел желанный.
Я сел к деду на завалинку и смотрел на вечер, на серый ивняк, который узором мелких листьев нежно дремал на погасающей заре вечера. Внизу потемнели глухие ветви, и журчал ручей.
Перед нами горит тепленка и дымит огонек ее. Дед бросает в котелок какую-то травку, посматривает на меня, наливает чашку, подает мне и говорит просто:
– Испей чайку мово. Откеле ты, барин, приехал?
– Да вот, – говорю, – от Зацепина.
– Вот что… Я сам тоже оттелева… Сумаровский я. Да я от их и в солдаты взят. Давно-то… На Севастополе мне под Малаховым руку-то по плечо палашом француз отхватил. Давно… Дом-то в Сумарове уж не тот. А ране хорош был… И барыня тоже, помню, хороша была. Добрая. Вот тут у меня в избе хоронилась… пряталась, значит…
– Чего же пряталась? – спросил я.
– Давно-то… Пришел я с войны, а руки нет. В работе не то уж. Никого у меня – ни жены, ни отца, ни матери. Один, значит. Ступай, говорят, неча тебе здесь по крестьянству. Ну вот, чего, думаю. Вспомнил, у меня дед был. И вот, стар он, а у него пчельник… вот этот самый… он тут был, жил, значит. Я по оврагу к ему. А он рад – меня увидал, вот рад. Обнимал и плакал. «Не уходи от меня, поживи тута. Я скоро помру». И помер. С тех пор я тута и живу. Живу, ничего, не замают. Кому надо?.. Вот, однова, давно то было, вдруг слышу, ночью ко мне в окошко стучится кто-то. Думаю, кому бы тут быть? Поглядел – вижу, барыня, Сумарова. Молодая.
– Вот что, – говорит, – спрячь меня тута, у себя. Я от мужа бежала. Я, – говорит, – другого люблю. Помоги мне, пожалуйста. Я тебе награду дам. Спаси меня.
– Во чего… Что ж, – говорю, – только невзглядно житье мое. Нелюбо вам, барыня, покажется.
– Ничего, – говорит, – я наверх залезу, под крышу. Ты травки туда понатаскай мне. Я и лягу спать там.