В трех верстах от Пскова князь Иван Никитич Хованский сделал последний привал. Собрал военный совет. Был князь грузен, толстобрюх. Губы толстые, сдавленные с боков тяжелыми, налезающими на круглый нос щеками. Оттого похож был Иван Никитич на зажиревшего ребенка. Такими-то губами не приказы давать, а в сладком сне причмокивать да присвистывать.
Глядя князю в лицо глазами, полными любви и отваги, встал Воронцов-Вельяминов.
– Князь Иван Никитич, – сказал он, – я мыслю с ходу напасть на деревеньки, окружающие Псков, поджечь их, чтобы выманить идущих на помощь крестьянам стрельцов и горожан. Вторым отрядом ударить на ворота и за спиною псковского воинства ворваться в город.
– Этого делать нельзя! – резко поднялся на ноги Ордин-Нащокин. – Мы пришли под Псков не для того, чтобы разорять свои же земли. Мы пришли для того, чтобы склонить на свою сторону тех, кто пристал к мятежу не своей волей. Таких людей во Пскове большинство. Верю, что вскоре они сами расправятся с бунтовщиками и Псков добром откроет князю ворота.
– Ждать? – закричал Воронцов-Вельяминов. – Нужно так наказать чернь, чтоб она навеки разучилась держать голову прямо!
– Я не могу идти на приступ, – сказал Хованский и стал вздыхать. – У меня две тысячи войска. Две тысячи – не двадцать! Во Пскове одних стрельцов полторы тысячи. У Пскова пушки, а у меня ни одной. У Пскова хлебные запасы, а у меня корма людям – на неделю, лошадям – на три дня.
– Вот потому и надо ударить! – не сдержался Воронцов-Вельяминов.
Хованский в сердцах под ноги себе плюнул:
– Коли мы нападем, от нас пух полетит. А как псковичи разобьют меня, так гиль заново пойдет гулять.
– Надо подождать, – сказал Ордин-Нащокин. – Перекрыть дороги, ведущие в город, и подождать.
Хованский отер вспотевшее лицо платком и, повздыхав, сообщил:
– Я собрал вас не для того, чтобы решать, приступом идти на город или измором его взять. Тут дело за нас решено нашей слабостью. Я собрал вас, псковских дворян, чтоб указали вы мне место хорошее, где стоять можно лагерем долго. Чтоб с того места сбить нас было не просто.
– Лучшего места, чем Снетогорский монастырь, не придумаешь, – сказал Ордин-Нащокин. – На холме стоит. С одной стороны река защитой, с другой – озеро. Стены в монастыре высокие, крепкие.
– Сколько до Пскова верст? – спросил быстро князь.
– Три версты.
– Туда и пойдем! – Иван Никитич проворно вскочил на ноги. – Да смотрите мне, чтоб ни выстрела по городу. Они – пусть палят. Мы – смолчим. Вам говорю, псковские дворяне. Поедете возле меня, а то, я гляжу, прыти вам девать некуда.
Труба пропела сигнал.
Полк Хованского двинулся ко Пскову.
Гаврила Демидов стоял на Гремучей башне. Здесь была самая большая псковская пушка. Ее выстрел – сигнал для всех пушкарей города. Гавриле Демидову доложили:
– Князь Хованский взял без боя Любятинский монастырь. Монахи встретили князя хлебом-солью.
– Ладно, – кивнул Гаврила.
Через четверть часа новый гонец:
– Князь Хованский оставил большой отряд в монастыре, а сам идет мимо Пскова.
– Ладно, – согласился Гаврила.
Третий гонец сообщил:
– Князь Хованский никого не трогает. Деревень не разоряет. Идет мимо Пскова.
– Ладно, – сказал Гаврила. – Я и сам вижу.
Полк Хованского шел противоположным берегом реки Псковы.
– А ну, изготовьтесь! – приказал Гаврила пушкарям.
Пушкари бросились заряжать орудие, а старший пушкарь подошел к Гавриле:
– Далеко!
– Вижу, что далеко. Не ради убийства сей залп. Пусть князь знает, что Псков – не Новгород, а псковичи – не новгородцы.
К Гавриле подбежал с зажженным фитилем Мирон Емельянов. Глаза горят пуще фитиля.
– Палить?
– Пали, Мироша.
Мирон подскочил к пушке, перекрестился, поднес фитиль к полке с порохом и отскочил. Рвануло так, что башня наполнилась гулом, будто в колоколе сидели.
И сразу же рявкнули все пушки Пскова.
Князь Иван Никитич Хованский остановил коня, любуясь пороховыми облаками, слетевшими с башен города.
– Славно! – сказал. Потянул ноздрями воздух и тянул до тех пор, пока ноздри не поймали запах пороха. – Славно! – повторил князь, трогая коня.
Рядом с ним оказался Ордин-Нащокин. Хованский кивнул на городские стены:
– Пообветшала крепость, а все одно – хороша.
Ордин-Нащокин был бледен.
– Какое безумство! – Губы у него дрожали, и князь Хованский понял: от возмущения – не от страха. – Государство только-только начинает приходить в себя. С турками – мир, с поляками – перемирие, со шведами – тоже. И свои. Свои! Под корень режут.
– Так уж и под корень, – усмехнулся Иван Никитич. – Бунт.
Слишком равнодушно сказал это слово князь, Афанасий Лаврентьевич вновь осердился:
– Бунт бунту рознь! Когда северные города шумят – это шум и есть; когда Москва пылает – это нехорошо, а все ж не так нехорошо, как гиль во Пскове. Здесь рубеж. Здесь земля спорная. Всякий сильный правым себя почитает, хватая города и земли.
– М-да, – промычал Хованский; ему не хотелось вести умный разговор, а с этим дворянином о простых вещах не разговоришься.
И, рассердившись на все сразу, князь упрекнул Афанасия Лаврентьевича: