Летели сеи грамотки во все псковские города, и воеводы ослушаться их не смели. Да хоть и ослушаешься, толка никакого. Гдовский воевода Семен Крекшин и рад бы за государя не только постоять, но и смерть принять, да куда там – живота гдовские бунтари воеводу лишить не хотели. Зачем? Пусть живет, добрая душа! Получил Крекшин из Пскова приказ от воеводы Львова присоединиться к мятежу и с радостью ответил, что готов идти против московских бояр, но вот беда: город худ, сидеть в нем в осаде трудно, а хлеба в городе много, и тот хлеб из Гдова, если Пскову нужно, он, Крекшин, готов послать, сколько укажут.
Плакал Семен Крекшин, читая грамоты свои, – ему их показывали, приносили в тюрьму.
Максим Яга по настоянию Гаврилы осмотрел все псковские пушки. Их почистили, принесли к ним ядра и порох, приготовили к бою.
Донат с Прокофием Козой ездили в те дни по монастырям, поднимали братию. Те, что победней, на ком лежала в монастырях вся черная работа, с охотой садились на коня.
Однажды поутру сполошный колокол позвал защитников на стены. К городу, к Варлаамовским воротам, шел большой конный отряд.
Пушкари спешно зарядили пушки, Максим Яга построил в боевой порядок стрельцов. Но воевать не пришлось: слишком беззаботно ехали всадники, и, когда они приблизились на выстрел, псковичи узнали в предводителях конницы Доната и Прошку Козу.
Ворота отворились, и сияющий Донат крикнул Гавриле, который перешел из башни на стену:
– Принимай, староста, воинов!
В отряде было человек сто пеших и две сотни конных. Не малая сила. А тут еще объявил горожанам Гаврила, что города Остров, Изборск и Гдов перешли на сторону Пскова.
Улицы ликовали.
Москва показалась далекой и неопасной. Уже не бояр ругали, а в открытую говорили о том, что Псков-де и самого царя заставит слушать голос всегородних старост. Новгород – трус, сдался Хованскому. Ничего, псковичи Хованского побьют и Трубецкого побьют, коль придет. Тогда хочешь не хочешь государю придется выполнить волю народа. Прищемят псковские воеводы хвост. И дворянству наука.
В тот вечер пришел Гаврила домой. Не может мать на сына век сердиться. Постучался робко. Да, на его счастье, отворила ему Варя. Отворила и обмерла. Ей бы убежать или посторониться хотя бы, так нет – не идут ноги. Стоит, смотрит на него и моргнуть не смеет.
– Добрый тебе вечер, Варвара! – поклонился ей Гаврила.
Тут девушка опомнилась, поклонилась в ответ:
– Добрый вечер, Гаврила Демидов! Заждалась тебя матушка.
А матушка тоже в сени вышла:
– Так уж и заждалась. – А сама поцеловала Гаврилу в лоб и крестом его осенила. – Худой-то! Страшный-то!
– Полноте, матушка! – сорвалось у Вари с губ.
И такая радость от слов этих неудержанных нахлынула на Гаврилу, что и он кинулся головой в прорубь:
– Матушка, благослови!
У матушки глаза на лоб, а Гаврила схватил Варю за руку и опять свое:
– Благослови, матушка!
– Да ты ее-то хотения, висельник ты мой разнесчастный, спросил?
У Вари голова кругом, ноги не держат, коль была бы у Гаврилы рука слабая, упала бы. Да рука у Гаврилы крепкая, и Варе от крепости этой легче стало. И сказала она вдруг, ушам своим не веря:
– Матушка Пелагея, я за твоим сыном и на виселицу пойду!
Сказала, закрыв глаза, а раскрыла – родная мать стоит. Эх, не того зятька ждала Варина мать. Да такие куролесы творились теперь в жизни, что покорна была купчиха судьбе, противиться не посмела.
Бросились старые женщины в объятия друг другу и давай рыдать. Весь дом сбежался на слезы эти.
Одна Агриппина была спокойна.
– Варя-то замуж выйдет, тесно будет в доме, – сказала. – Нам бы, Гаврила Демидов, в дом нашей тетушки вернуться.
– Будь по-вашему, – согласился Гаврила и спохватился: – Но там Волконский с Дохтуровым под стражей.
– Дом велик, – ответила Агриппина, – а князь нам не помеха. Мы в своих комнатах, на женской половине, жить будем. Да и городу от того облегчение: мы за князем приглядим, стряпать ему будем.
Удивилась Варя словам Агриппины, да ничего не сказала: какие уж тут слова, коль нежданно-негаданно не то что в единый час – в миг единый судьба ее решилась.
Да, Господи, счастливо-то как!
Гаврила, издали любимый, – свой, собственный, родненький.
Пани давно уже оправилась от болезни. И все же это была не прежняя Пани. Все дни просиживала за вышиванием, ждала Доната и радовалась, если он приходил домой засветло. Она часто пела. И песни эти были красивые и грустные.
Однажды она спросила:
– Ты еще любишь меня?
Донат бросился перед нею на колени.
– Верю!
Пани засмеялась, забросила пяльцы и, поблескивая глазами, как дикий зверек, стала говорить ему:
– Донат, я всего боюсь. За себя и за тебя. Ты дал мне любовь, и я теперь всем довольна. Раньше мне хотелось иметь богатства, раньше мне хотелось владеть всем миром, мне хотелось, чтобы люди жили так, как велю им жить я. Женщинам отказано вершить судьбы мира, но женщины подчиняют своей воле мужей, и мужья правят государствами так, как желают того сильные люди моего слабого пола… Донат, у меня есть в Польше маленький хутор. Я хочу туда, где родилась, я хочу быть матерью, женой, женщиной. Донат, бежим из Пскова.
Донат засмеялся: