Ребята в команде минёров были как ребята. Не этакие народные, простые души, полные природной житейской мудрости и чистоты. Они были все разные. В них хватало и лютой злобы, и простодушной доброты, и пакостной подлости, и прямого правдолюбия, и вкрадчивой, изворотливой лживости.
Вскоре жизнь моя стала просто невыносима. Я никому не был своим.
– Ты скажи им там… замполитам своим, – говорил мне, едва сдерживая гнев и раздражение, прослуживший два с половиной года на «Гневном» без отпусков спокойный и хороший старшина торпедистов, – пусть они тебя туда заберут в артисты. И скачи ты там, звени яйцами. А нам пусть дадут парнишку вместо тебя. А то, не дай бог, зашибёт тебя кто-нибудь или я придушу, как крысу… И посадят хорошего моряка. Срок-то за тебя дадут не как за крысу, а как за нормального человека.
Матросы и старшины, мичманы и боевые офицеры, механики, штурманы, радисты, артиллеристы-ракетчики, минёры, боцманы и даже коки, то есть все те, кто на корабле делал всю морскую и военную работу, ненавидели всё то, что было связано с политработой и Политуправлением. Они считали политработников демагогами, стукачами, святошами и дармоедами, которые мешают, зудят над ухом, вынюхивают всё и высматривают и при этом обладают реальной властью. Так что в какой-то момент меня стали ещё считать тем, кто может донести, настучать некоему политическому начальству про то, что действительно творится на корабле.
Я надеялся сначала, что мною в концертной бригаде быстренько наиграются и оставят в покое. Но все хотели пантомиму. Мы выступали однажды в школе перед детьми офицеров. Там меня попросили рассказать об истории пантомимы и вообще пообщаться со школьниками. Это так понравилось директору школы, что она захотела, чтобы я занимался с детьми хотя бы раз в неделю, хотя бы один час. Та директор конечно же была женой офицера и конечно же большого начальника.
Меня всё чаще и чаще забирали с корабля, который стоял у пирса и до весны никуда не собирался, да и не мог, в силу целого ряда неисправностей. А мне становилось всё невыносимее и невыносимее в тесном кубрике с ребятами, которых я раздражал одним своим видом и фактом своего странного существования.
Я на ребят не обижался. Мне их раздражение и злоба были понятны. Они были правы. Но мне от этого легче не становилось. Наоборот. Я знал, что виноват. Что легко дал себя уговорить участвовать в концертной бригаде, повёлся, раскис. Знал, что мне нравится ездить с концертами и восхищать людей пантомимами, что это куда приятнее, чем беспрерывно, по четыре раза в день, делать приборку на верхней палубе, а потом с мылом в кубрике.
А в начале весны меня вообще откомандировали с корабля в Дом офицеров надолго. Концертов было немного, но я занимался со школьниками, вёл тренинги, как учила Татьяна. Помогал работе детского театра, руководителем которого была очень активная дама, жена большого начальника.
Мне даже довелось поучаствовать в спектакле «Аленький цветочек». Я играл отца. Говорил низким голосом: «Ну, дочери мои милые, дочери мои любимые, что вам привезти из стран заморских?» Я впервые тогда учил слова и говорил их на сцене.
Всё это было, конечно, забавно, но я знал, что возвращение на корабль неизбежно. На корабль, где я числился членом экипажа и моё место, зияющее пустотой, никто не мог занять. Я прям-таки на расстоянии чувствовал, как там растёт и копится гнев на меня.
Я со своей пантомимой стал не нужен в Доме офицеров к лету, когда дети готовились к экзаменам или разъезжались на каникулы. И меня без формальных прощаний и благодарностей вернули на корабль. Закончился первый год службы, который казался самым долгим в моей жизни, а впереди были ещё два огромных, непосильных года.
Привезли меня обратно на корабль днём. Вахтенный у ведущего на борт трапа не то что не поздоровался, а посмотрел сквозь меня. В кубрике оказался один дневальный. Всю команду минёров увезли на какие-то складские работы. Дневальный, некогда мой приятель и одногодка, увидев меня, ехидно осклабился.
– О! какие люди! – язвительно сказал он. – Мы уж и не надеялись. Присаживайтесь. Подождите. Чувствуйте себя как дома.
Я в ответ только кивнул. Руку для приветствия не протянул, понимая, что её не пожмут.
Ожидание в пустом кубрике, в котором я стал не просто чужим, а чужеродным, было тягостным и мрачным. Моя койка чернела железной сеткой. Она одна была без матраса.
А потом по трапу застучали шаги. Послышались весёлые голоса. Команда возвращалась. Спускались ребята по одному, кубрик находился ниже верхней палубы, и, увидев меня, останавливались и замолкали. Их взгляды невозможно было выдержать, и я встал. Повисла пауза, в которой я забыл дышать.
– Ну и чё мы будем делать? – очень спокойно спросил старшина торпедистов, самый здравомыслящий и взрослый из всех. – Как ты думаешь, мы захотим с тобой тут вместе жить?
Я молчал. Остальные тоже.
– Чё молчишь? – снова спросил старшина.
– Я не знаю, что сказать, – стараясь смотреть всем в глаза, тихо ответил я.