Две слезинки, невидимые в темноте, катятся по щекам женщины и высыхают. Она боится их вытереть, чтобы не обидеть Ястребова своей женской жалостью. Руки у нее огрубевшие, в мозолях, а в сердце, обожженном однажды собственной жестокой бедой, носит она доброе тепло, которое стесняется обнаруживать. Она поможет соседке, приласкает чужого мальчугана, но сделает это молча, не ожидая благодарности и не желая ее. Когда ее хвалят, она испытывает стеснение и неловкость, когда укоряют — опускает глаза, и все.
К Ястребову у нее давнее и сложное чувство. Когда Ястребов пришел с фронта без ноги, она, тогда еще девушка, по-матерински жалела его и, может быть, пошла бы за него замуж, если бы он этого захотел. Но, потеряв ногу, он, сильный, хотя и застенчивый, потерял уверенность в себе, замкнулся. Казалось, он все думает, как жить, и не может придумать. Когда умер ее муж, тоже фронтовик, контуженный в Брянских лесах, — умер, простудившись в половодье, — она года полтора спустя почувствовала прилив тихой нежности к Ястребову. Видела она его изредка у моста, ей хотелось прижать к груди его лохматую русую голову, но он был сдержан, и она, встречаясь с ним взглядом, отворачивалась.
— Марина!
— А?
— Скажи что-нибудь.
— Что же я скажу?
— Снишься ты мне, Марина. Прямо скажу, как живую вижу… Недавно будто сидим мы с тобой на лугу под стогом — и все уговариваешь ты меня борщ есть… А он мне, этот борщ, в горло не идет, потому что я глаза твои, брови твои, ноги твои вижу — вот как нынче за стиркой… Не могу я без тебя, Марина!
Она опускает голову, и ее горячее плечо еще теснее прижимается к плечу Ястребова. Он замечает это движение и осторожно, боясь отказа, обнимает ее. Ей вспоминаются бессонные ночи, когда на улице играет гармошка, поют и смеются девчата, когда осыпается вишневый цвет и до зари свистят соловьи, а она ворочается на своей вдовьей постели, изнемогая от жарких дум и одиночества; вспоминаются зимние вьюги, когда за окном мечется и шумит серая мгла, когда ветер свистит и воет в трубе, а она плачет от страха и тоски за себя, лишенную мужской поддержки и тепла, за тысячи и тысячи вдов, у которых война отобрала то, чего не может вернуть никакой мир, — ласку и любовь… Иногда ей хотелось кричать: «Люди, да сделайте же что-нибудь, чтобы этого не было!» — и тут же с ужасом осознавала, что сделать ничего невозможно, мертвые не встают из могил. Тогда она закусывала угол подушки так, что во рту ощущался горьковатый вкус пера, и плакала, плакала… Теперь все неисполнившиеся желания, вся тоска о горячих мужских руках поднимается в ней, и ей кажется, что стук ее сердца, как бой перепелки, можно услышать на селе.
— Егор Егорыч…
— Что, Марина?
— Я не могу, Егор Егорыч…
— О чем ты?
— Я не пойду за тебя…
Наступает тяжелое молчание. В тишине ночи еще сильнее пахнет полынь и еще настойчивее внушает вода: «Послушайте вы, люди, я что-то знаю…»
— Так, — сдавленно бормочет Ястребов, — понимаю… Понимаю и не обижаюсь. Ты красивая женщина, Марина, ты можешь себе выбрать, а я что?
Он снимает руку и пытается встать, но она мягко удерживает его за шею:
— Я же не об этом…
— А о чем же? — удивляется он.
— Я о сыне… Ему, Мишке, шестой год пошел.
— Ну и что?
— Егор Егорыч, я знаю… Я думала уже. Он ничего, он привыкнет, а я о тебе. Как увидишь его, так и другого вспомнишь… Это сейчас, пока мы вдвоем, это раз ничего, два, а как с утра до вечера, каждый день? Его невзлюбишь и меня попрекать будешь, а разве я виновата? Мужа я любила, сам знаешь, но вот уже больше двух лет, как ты на душу запал… Только на горе сыну я поступать не хочу! У батьки детство было — спину не разгибал, так хоть сын этого знать не должен. Колхоз сильно на ноги становится, даже люди подобрели, а если сыну от моих чувств только горе, для чего тогда все? Сами о новой, хорошей жизни мечтаем, а ребенку душу замутим… А я знаю таких мужчин, видела: для себя чуть не рая хочет, а вокруг топчет и роет, как свинья на огороде. Ты серьезный, а все боязно…
— Это ты верно, — вздыхает Ястребов. — Я понимаю, Марина, ты не думай… Жизнь тут крепко напутала, что верно, то верно. Только я тебя попрекать не стану и сына не обижу, лучше уж сам себе вторую ногу отпилю, если что… Ты уж поверь! А тех, которым для сироты только щелчка и не жалко, — тех бы при народе по щекам хлестать. Я так думаю: народ только одобрение бы высказал…
Прижавшись к плечу Ястребова, женщина плачет, по это тихие, облегчающие слезы. Он понимает это и сидит некоторое время без движения, не мешая ей выплакаться. Постепенно им овладевает мысль, которую он спешит высказать:
— Ты вот что… Хлопчик небось самостоятельно бегает целый день? Ребятишки у нас отчаянные, и нос побьют, и мало ли что… Ты ко мне приводи! Удочку смастерю, пускай приучается, обед сами сварим.
— Люди такого наговорят…
— Люди — они люди и есть… Они у нас неплохие, люди-то, всякого на веку повидали, понимают. Никто на свете столько не пережил, сколько они, а ничего, правильно действуют!.. Приведешь?
— Ладно…