В другое время из одной деревенской деликатности миски для добавки в чужом доме постеснялись бы тянуть, а тут щи такими вкусными показались, что обо всем забыли. За едой один по одному и засыпать начали.
— Вот гостьи-то какие оказались, — сокрушалась мать. — Что же мне делать? Не разбудить ведь?
— Пусть спят. Постелю на полу, кучкой и улягутся, — сказала хозяйка. — Переночуете, а завтра в бане вас устрою — сама видишь, у меня семеро по лавкам, — ее лицо приняло скорбное и извинительное выражение.
— Я понимаю, — поспешила согласиться мать. — В баньке нам хорошо будет, и вас стеснять не станем. Вот только отблагодарить нечем...
— О чем ты?
На другой день перебрались в баню. Она была сделана по-черному. Чтобы протопить ее, приходилось всем выходить на улицу, но стены были, крыша над головой — тоже, что еще надо? Снаряды не рвутся, пули не щелкают — благодать! Однако убегавший разыскивать поле, на котором осталась капуста, Гришка вернулся расстроенным:
— Тиф какой-то в деревне!
Мать всплеснула руками:
— Этого еще нам не хватало! Да как же так? Мы в земле жили, и то до этой заразы не дошло, а здесь в тепле тиф развели. Сыпняк, что ли? — спросила у Гришки.
— Животами маются.
— Брюшняк, значит. Ну попали из огня да в полымя, а я-то радовалась.
— Послушала бы меня, так...
— Замолчи! Еще раз попрекнешь, не знаю, что с тобой сделаю!
«Молчи, замолчи!» Когда взрослые не правы, сомневаются или не могут что-то толком объяснить, они так и прерывают неприятный для них разговор. И молчишь — куда денешься? А сами порой что делают? Летом собрались уходить — и вернулись. Пока на второй заход поднялись, немцы впереди оказались. И зимой, когда Валышево переходила из рук в руки, двадцать раз можно было избавиться от немецкой каторги. Сказал матери об этом, так какой крик подняла. Военные тоже хороши. Скомандовали — так никто бы и рта не раскрыл, и все бы свободными были. Не находил Гришка ответы на мучившие его вопросы ни раньше, ни теперь. Не знал он и не понимал, что много бед совершается из-за того, что люди продолжают надеяться на лучшее до последнего своего вздоха, не знал и того, что к таким неистовым иногда и приходит избавление от несчастья, а то и спасение.
8. Безногий
Тамару застудили. Покашляла она несколько дней, помаялась в горячечном бреду — и затихла.
Мать обмывала умершую, забыв выгнать на улицу маленьких и не замечая их немых ртов, копившегося в глазах ужаса и непонимания. Лицо ее было сосредоточенно и горестно, руки деловиты. На Тамару не скатилась ни одна слезинка — если бы все дети, которых мать выносила под своим сердцем, выжили, их было бы пятнадцать. Умирали в мирное время, в тепле и сытости, а уж тут, как говорят, сам бог велел.
Из чужих досок, чужим молотком Гришка сколотил маленький ящик, в него положили Тамару и отнесли в соседнюю деревню Великое Село, где было кладбище. Гришка ломом выдолбил небольшую ямку, лопатой выкидал из нее мерзлую землю и снег, еще чуть углубил, и в этой ямке, на чужом кладбище, о чем больше всего горевала мать, предали земле не успевшую сказать и слова младшенькую.
С первого дня на новом месте пошла в котел капуста. Она, пусть и мороженая, хороша на заправку, а если варить без конца и краю одну капусту, добавлять к ней всего лишь несколько ложек муки, такое варево даже голодному не на радость. Желудок вздувается, тяжелеет, а есть все равно охота, хочется хлеба, картошки, каши, репы, чего угодно, кроме осточертевшей капусты.
Как-то ночью, приняв гумно, в котором фрицы держали лошадей, за склад боеприпасов, наш летчик сбросил на него бомбу. Убитых лошадей немцы оттащили в поле и бросили. Появилось мясо. Притащат мать или Гришка кусок, не уследят, так кто-нибудь схватит сырое — и в рот. Из чугуна, еще не проваренное, выхватывали и глотали, не прожевывая, чтобы не отобрали. Маленькие оживали, кричали и даже дрались при виде еды. В остальное время были ко всему равнодушны, не разговаривали, не смеялись и даже не плакали. На их тусклые, как у стариков, глаза, поникшие головы и молчаливые рты было страшно смотреть.