Немцы продолжали обстреливать деревню из пулеметов и минометов, но кого могла напугать эта бесприцельная стрельба после пережитого днем боя? О немцах старались не вспоминать, забыть обо всем, что связано с ними. Узнав, что сражение идет ради освобождения Старой Руссы и окончательного окружения Демянской группировки врага, совсем успокоились: большие бои будут под городом — какая фашистам корысть драться за деревню, от которой одни головешки остались? Так рассуждали неискушенные в военном искусстве колхозники, не допуская, что гитлеровцы будут биться за каждый бугорок и кустик не только здесь, но и всюду, что война продлится еще бесконечно долго и пока они, валышевцы, хлебнули лишь малую толику из ее горькой чаши.
Утром начался новый бой. Снаряды и мины рвались беспрерывно, цепи немецких автоматчиков поднимались все в новые и новые атаки и в конце концов добились своего. Красноармейцы отошли к лесу. Фашисты лезть под огонь на чистом поле не захотели и закрепились в деревне, а наши, было видно, стали окапываться на опушке.
Деревня приуныла: что же дальше-то будет? Фронт так и встанет, если дальше не откатится, или наши немцам пыль в глаза пускают, а сами задерживаться в лесу не будут, ночью снова перейдут в наступление и освободят. Получилось и так, и этак, и еще хуже. Хоть и пускали фрицы всю ночь ракеты, хоть и простреливали без конца поле из пулеметов и минометов, красноармейцы сумели незаметно подобраться к деревне и выбить из нее врага После этого началось: ночью в Валышево свои, днем — фашисты, продвинуться дальше сил ни у тех, ни у других не хватало, и оказалась деревня непредсказуемой волею военной судьбы на самом острие двух сражающихся армий.
В одну из таких ночей Гришка пристал к матери:
— Долго мы тут сидеть будем? Уходить надо!
— Ку-да-а?
— В тыл, к своим, куда еще?
— Чего надумал? Не слышишь, какая пальба идет?
— Слышу. И жду, когда в нашу водогрейку снаряд попадет.
— Типун тебе на язык, окаянный! Чего опять надумал? Чего надумал? Ты знаешь, где свои, а где немцы. Пойдем и попадем в лапы к черным шинелям.
— Узнать можно.
— Уз-на-ать. Засиделся дома, паршивец, погулять тебе захотелось. У кого маленьких нет, тем можно счастья попытать, а куда мы со своей оравой сунемся и где жить будем?
Гришка не уступал:
— Землянка везде найдется.
— Летом бы куда ни шло, а в такой морозище? Застудим всех, а Тамару можно и не брать, так, по-твоему?
О самой маленькой, родившейся недавно сестренке Гришка не подумал, и это его озадачило, но и сдаваться не хотел:
— Укутаем получше — не замерзнет.
— Сиди уж, слушать тебя не хочу.
— Ну и не слушай. Я один уйду.
— Скатертью дорога! Иди, если маленьких не жалко, — отрезала мать.
Сестренок и младшего брата Гришке было, конечно, жалко, и он только пугнул мать, но у нее кое-что еще в запасе было:
— Неужто не веришь, что погонят немцев? В армию нашу не веришь?
Гришка озлился — вон куда хватила! Срывающимся на крик голосом дал отпор:
— Верю, но когда, когда? Летом тоже освобождали...
— Летом у наших и сил было всего ничего, да и не отступили бы, поди, если бы не чертовы самолеты. Тогда один день продержались, а нынче вон сколько. И самолетов немецких не видать, — видно, посбивали все.
— А если утром снова фрицы в деревню придут?
— Тебе в лоб, а ты по лбу. Поговори с таким!
Гришка знал, что сразу мать не проймешь, и замолчал. «Завтра снова заведу о том же, потом еще и еще, пока не уговорю», — решил мальчишка и, наверно, добился бы своего, если бы немцы по-другому не распорядились.
Утром они снова, который уже раз, заняли деревню. А все эти дни люди питались кое-как, с сухарей на воду перебивались, и самые младшие будто осатанели. Без конца путались под ногами, лезли на глаза, ревели и просили есть, а на улицу не высунешься, даже за дровами — там бой идет, там смерть сотнями пуль с той и с другой стороны носится. Мать и ругалась уж, и шлепала чем попадется, и упрашивала помолчать — ничего не помогало. Чуть поутихло только к вечеру, и мать сказала:
— Иди приготовь им кокорики — не отстанут ведь.
Долгожданные слова были произнесены, и наступила тишина. Все стали следить, как старший бережно, стараясь не уронить и малого, насыпает в тазик муку, добавляет щепотку соли, замешивает крутое тесто, раскатывает сочни и, наконец, прихватив жестянку, на которой пекли оккупационные лепешки, уходит на улицу разжигать костер.
Подсушенная у печки, береста вспыхнула сразу, от нее занялись уложенные шалашиком мелко наколотые дрова и сучья, затрещали, обдавая жаром. Увлеченный делом, мальчишка не заметил, как подошел солдат, чуть помедлил, удивляясь, что застал русского за таким неподходящим занятием, и поддал носком сапога по жестянке, на которой подрумянивался первый кокорик. Гришка вскочил на ноги. Солдат что-то лопотал, показывая рукой на Гусино. «Выгоняют!» — догадался парнишка и побежал к матери:
— Дождались! Велят уходить!