Юрий Григорьевич никогда не испытывал слабости к спиртному, но в тот вечер открыл бутылку водки. Наполнил рюмку, выпил. Закусил, не спеша разжевав бутерброд с колбасой. Почему водки, а не коньяка, ведь был же у него коньяк? Да потому что коньяк наводил на мрачные воспоминания, на то, что случилось два часа назад. «Прости, Валентин, — тихо произнес он. — Но так надо». А началось все днем, в 14:15. И произошло на редкость гладко, он даже сам такого не ожидал. С мощностью заряда он, конечно, перебрал: погибла не только неверная жена Крохмаля, к сожалению, погибли и другие люди, многие ранены. Что ж, этого следовало ожидать, от этого не уйти. Ведь бросали же народовольцы бомбы в царя и царских чиновников. При этом тоже гибли невинные люди. Но из искры разгорелось пламя.
Он налил себе еще. Выпил, закусил, задумался. Почему он так негативно относится к нынешней власти? Почему его все раздражает и озлобляет? Происхождение у него самое превосходное: отец рабочий — шахтер, мать — медицинский техник. Никто от репрессий, коллективизации и прочих советских напастей не страдал. И в молодые годы все было у него хорошо: школа, радиокружок, значок ГТО. Далее радиотехникум, год работы на радиозаводе и служба в армии, в войсках связи.
Но едва он отслужил, случился удар судьбы. Отец погиб во время взрыва на шахте. Мать не перенесла, с ней случилось то, что в народе называют легкое помешательство. Он целыми днями сидел у ее кровати, не сводил с нее глаз, а она не узнавала ни его, ни старшего брата Николая, который работал на Уралмаше и приехал на похороны отца. И может быть, поэтому он не вернулся к своей профессии радиомонтажника, а пошел учиться в медицинский. И направление выбрал конкретное — психиатрия.
Но все это было до войны. А война многое изменила. Ему дали возможность окончить институт, а сразу после окончания в июне 1943-го призвали. Чего он только не повидал за годы войны. Два года прослужил в тыловом госпитале. Красноармейцев с психическими расстройствами почти поголовно эвакуировали в тыловые госпиталя. Заболевания среди них провоцировались не только травмами головы, не только страхом перед немецкими бомбами и снарядами, но и отношениями с сослуживцами, в первую очередь с вышестоящими командирами и особистами. Тяжелораненых, лишившихся ног, рук, глаз, было великое множество. Они представляли собой особую категорию. Их, находящихся в здравом уме, нужно было успокаивать, ведь у кого-то гитлеровцы сожгли дом, убили семью, кому-то жена перестала писать. А для кого-то расстрел в последнюю минуту заменяли штрафной ротой или штрафным батальоном.
Он хорошо помнил молодого танкиста с обгоревшим лицом, без ноги и без глаза. «Да кому я такой нужен!» — психовал парень, заявляя при этом, что в родной Саратов никогда не вернется. Пришлось несколько дней провести у его койки. Их разговоры были непростыми, но танкист постепенно успокоился и решил, что все-таки вернется к себе на Волгу.
В тылу тоже проблем хватало. Часто психические болезни были следствием истощения. Появился даже новый термин «дистрофический психоз». Проще говоря, люди сходили с ума от голода. Особенно это было характерно для тех, кто перенес Ленинградскую блокаду. У них наблюдалось помраченное сознание, хаотичность движения, бессвязность речи. Помочь чисто медицинскими методами было почти невозможно, а обеспечить полноценным питанием врачи не могли. А уж если потерял продовольственные карточки, это все — голодная смерть.
Весной 1945-го их госпиталь оказался в пригороде Праги, а затем в Германии. Здесь его и угораздило подорваться на мине. Их «Виллис» подбросило и развернуло, да так, что двое, сидевших на передних сиденьях, были убиты. Лишь он отделался контузией и ранением в ногу и на всю оставшуюся жизнь стал ходить, прихрамывая.
Там же, в Чехии и Германии, он испытал потрясение. Нет, не от вида убитых и контуженых, к этому он привык. Потрясение было в другом. Его, как и всю молодежь Страны Советов, учили, что все самое лучшее у нас, где после прогнившего царизма наступила свобода. И что же он увидел? В небольших городах, вроде его родного шахтерского Горноуральска, аккуратные кирпичные домики с садиками. К ним вели убранные, несмотря на войну, улицы. А из женщин никто не ходил в рваных чулках и промасленных спецовках. С грустью и тоской вспоминал он родной городок, бревенчатые дома, покосившиеся заборы и запущенные огороды — все это мало походило на аккуратные, пусть и небольшие особняки в окружении садов, клумб и цветов. А ведь там жили такие же рабочие-шахтеры, как и на Урале. Что же касается деревни, куда он летом приезжал к тетке… тут лучше не вспоминать. Как зло сказал один из раненых: «У немцев свиньи лучше жили, чем люди в его колхозе».