И именно Европы, Запада, ибо конрадовская Южная Америка — по-видимому, последний рай европейского индивидуализма с его мечтой о Человеке, Свободе. Однако в генуэзце Ностромо «наш человек», как уже говорилось, берет верх над «одним из нас»… Костагуана же из воплощения первобытной народной стихии, энергии, сосредоточенной в недрах земли, в величавости ландшафта (гора Игуэрота, Гольфо Пласидо; «нечто вроде исполинского храма», космической площадки действия) и в местном простом люде (трудноуловимом, но властном «мы» индейцев, землепашцев, моряков, даже разбойников, чьим естественным продолжением мог бы стать Ностромо), превращается то в средоточие вины, корни которой уходят ко временам кровавого завоевания континента, то в площадку для испытания идей европейского Просвещения, то в цель алчных международных компаний, то в ад индивидуалиста (или «романтика»), бегущего туда из Старого Света с надеждой на лучшее, но искушаемого всем и вся: грузом прошлого, природой, карикатурным воплощением своих мечтаний, самим собой.
За наступление модернизма в романе несут ответственность не только Холройд, Гулд или природа, восставшая против разрушающего ее человека, но и Виола, содержатель постоялого двора «Объединенная Италия». Верящий в Гарибальди как апостола свободы, Виола — современник превращения прекрасной утопии в антиутопию, в очередную диктатуру, которая, обещая свободу, справедливость, равенство, братство, порождает все большую несвободу (до гротеска фантастичную), а также неравенство и одиночество. Виола, наделенный некоторыми чертами шекспировских героев, не в силах понять грозное движение «дунканского леса» латиноамериканской истории. Подобно Руссо в романе «На взгляд Запада», Гарибальди, согласно «Ностромо», — символический вдохновитель современного демоса, божество, сулящее одной рукой и отнимающее другой. Это сила, заставляющая большинство детей свободы (революции) приспосабливаться, закрывать глаза на происходящее, а меньшинство, тех, кто наделен несомненной индивидуальностью, как бы пожирать самих себя.
Символично, что в Париже, одной из колыбелей Просвещения, проводят время, читают романы или пишут стихи как Декуд, так и Монтеро, один из будущих диктаторов.
По-своему слеп не только Виола. Слепы и иные, включая Гулда, персонажи романа, в личности которых отсутствует в каком бы то ни было виде религиозное начало. Это делает их, не задумывающихся (в отличие от Ностромо или Монигэма) о вине, грехе, бремени выбора, орудием и жертвой случая — новейшего провидения позитивистской эры. Таков, к примеру, еврей Гирш. Он — несомненный герой, плюющий в лицо своему истязателю. Но Гирш — и трагикомическая фигура. Оказавшись по недоразумению на борту баркаса с серебром, он во время ночного столкновения подцеплен якорем корабля мятежников и попадает на борт к монтеристам, становясь источником фантастической информации. Собственно, весь сюжет «Ностромо» — сочетание нецеленаправленных следствий, вызываемых непостижимой, внечеловеческой волей некоего deus ex machina (фальшивого купона? Ностромо — Господина нашего?).
Вязкому измерению, перед которым пасует все личностное, индивидуальное, активное (все то, что вслед за Лордом Джимом можно было бы назвать романтикой), противопоставлены в романе любовь, а также стоическое понимание личного долга. Но и любовь в «Ностромо» показана весьма по-шопенгауэровски, служа источником фатально неразделенного чувства, слабости (Носгромо доверяет Гизеле свой секрет), мистификаций (верность Антонии «падшему за родину» Декуду), западни, гротеска (Линда — служительница
Проделав круг, роман, связанный, как можно догадаться, с мотивом тщеты человеческих стремлений, как бы возвращается к фигуре Ностромо, к мифу героического человека, не выдержавшего испытания чем-то глубоко личным (непонятным для окружающих, не имеющим прямого отношения к истории Костагуаны), однако перед смертью освободившегося от гнета своей «тени».