Как это всегда бывает после похорон, в доме сделалось как-то пусто, уныло и неуютно, точно моя покойница занимала собою сразу весь дом.
Робкая, стыдившаяся себя, теща подала нам блинов, мы помянули чем могли, и скоро я остался один.
— Не горюйте много, — сказала мне Наденька на прощанье. — Все обойдется к лучшему...
Как бы я хотел в это верить!
Я долго-ходил по дому, дождь лил как из ведра и громко стучал по стеклам. Было одиноко и тоскливо, и хотелось бежать отсюда куда-нибудь далеко, подальше от людей, в пустыню, или же, наоборот, в шумный город, к людям, чтобы победить в себе свои плоть и дух или же начать жизнь вновь, без тех ошибок, какие были.
Хотелось плакать, стенать, бить себя в перси и всему свету крикнуть, что на свете есть темнота, и нужда, и несчастье и что богатые насильники имеют наглость безнаказанно смотреть людям в глаза.
Пришел Ракитский.
— Я пришел, чтобы выразить вам мое сочувствие, — сказал он.
— Благодарю вас, — ответил я.
Он сел, долго постукивал своей сучковатой палкой об пол, оба молчали.
— Мне жаль вас... — сказал он наконец. — Нескладная ваша жизнь.
Чувство озлобления на всех и все закопошилось у меня в груди.
— А складно ли с вашей стороны, — спросил я его резко, — навязывать мне свои сожаления?
Он встал, видимо не ожидав такого ответа, и провел рукою по волосам.
— Да ведь я не о вас лично, — сказал он угрюмо, — а вообще о попах.
Я не расположен был разговаривать с ним и продолжал ходить молча.
— В самом деле, — продолжал Ракитский,— ну что такое вы, российские деревенские попы? Рабы — и больше ничего! Женят вас на нелюбимых поповнах, дают вам приходы в приданое и обрекают вас чуть не на голодную смерть. Вам говорят: боритесь с пьянством, а сами поощряют увеличение акцизных сборов, вас посылают просвещать этих дикарей, а сами сознательно держат их в темноте! А если вы вдруг наберетесь храбрости вдруг ахнете действительно проповедовать и просвещать, то — ля-ля! — вам тотчас же накинут на рот намордник! Рабы вы у архиерея, рабы у консистории, рабы вы у Деева и даже у этого печенега, которого вы призваны просвещать!
— Все это общие места, — ответил я. — Кто хочет делать дело, тот всегда найдет возможность его делать.
— Попробуйте-ка, управьтесь с Деевым! Не нынче-завтра он слопает Шунаевых и вышвырнет их вон из их гнезда, на этих днях он начнет вырубку крестьянского леса, который взял с мужиков за их долги по книжкам, он всех спаивает и обирает, а попытайтесь-ка вы убедить этих темных журавенских дураков, что он их враг! Как же! Вы их враг, потому что вы живете на те двугривенные, которые получаете с них за требы, и только и делаете, что навязываете им скучные морали, а он — их благодетель. Кто даст им взаймы? Деев. Кто поддержит их в тяжкую минуту? Деев. Кто напоит их водкой? Опять-таки Деев, а не вы!
— Оставьте, — сказал я. — Все это, повторяю, одни только общие места!
— А взять хотя бы ваше личное положение! — не унимался Ракитский. — Что, собственно, вы теперь такое, позвольте вас спросить? Поп вы не поп, монах вы не монах! Вы — безличное в половом отношении существо, которое называется «вдовый священник». Мы ведь отлично знаем, как сложилась ваша семейная жизнь! Попросту — вас надули. Подсунули вам гнилой товар. По-юридически это называется вовлечением в невыгодную сделку. Вы еще человек молодой, сколько мы поняли вас, идейный, жизнь перед вами еще впереди, спрашивается: почему вам нельзя во второй раз жениться? Потому, что вы носи рясу? Потому, что на вас благодать? Но ведь эта же самая благодать не помешала же вам состоять в браке, да еще в ненавистном? Почему же она может помешать вашему втором браку по взаимному влечению сердец?
— Оставьте! — крикнул я. — Я не хочу вас больше слушать! Это неприличный разговор!
Но Ракитского нельзя уже было унять.
— Вы скажете мне‚ — продолжал он, увлекаясь, — что «епископу подобает быти мужем единыя жены»? Знаем, знаем! Ля-ля!
И, забегая передо мною, чтобы я его слушал, жестикулируя пальцами прямо перед моим лицом и сверкая глазами, он продолжал:
— Да, епископу подобает быти мужем единыя жены, а не заводить сеюе гарем, это верно; но это еще вовсе не значит, чтобы он не имел права жениться во второй раз по взаимной любви!
Я заткнул уши и в ужасе выбежал к себе в палисадник.
Мысль о втором браке с Наденькой преследовала меня вот уже второй день и коловоротом сверлила мой мозг.
Я опустился на лавочку и, закрыв лицо ладонями, стал покачиваться всем корпусом из стороны в сторону, как это делает человек, у которого болят зубы. Мне хотелось плакать, но слезы не текли у меня из глаз.
— Прощайте, батюшка! — вдруг услышал я позади себя голос Ракитского.
Я обернулся.
По ту сторону палисадника стоял Ракитский, уже не такой, как был во время разговора, а какой-то другой. Точно ребенок. Улыбался и словно просил прощения.
— Прощайте, — ответил я. — Кланяйтесь вашим.
— Лапу!
Я просунул ему руку сквозь палисадник, и он пожал ее.
Мне захотелось вдруг обнять его, поговорить с ним по душам, спросить и его о скорбях, но я не знал, как это начать.