Он возвратил мне его обратно и сказал, что с учителей и попов не берет.
— Только, батюшка, больше не беспокойте! — сказал он мне на прощанье. — Ни-ни!
И, чтобы я лучше понял его, он подмигнул.
Я обещал ему.
Что, если бы он знал!
«Якоже пес, обыкший при мясопродавнице грызти кости, не отходит, дондеже не затворится мясопродавница», так и я не мог удержать себя, чтобы лишний раз не сходить к Шунаевым. Я же не отходил и тогда, когда был сестрам, по-видимому, в тягость и когда они были вовсе не расположены принимать меня или посвящать меня в свои домашние дела, и от этого еще больше усиливался мой глад.
Мне нравилась Наденька как женщина.
И я старался взять себя в руки, я придумывал себе различные послушания, молился, но бог не посылал мне силы Моисея Мурина, и я в бессилии, ненавидя себя, опускал в борьбе с собою руки. И гордость оскорбленного мужа уступила во мне место сознанию своей виновности перед женой, и я уже не чувствовал себя на той недосягаемой высоте в сравнении с нею, на которую поставило меня мое семейное несчастье.
Был март, потекли ручьи, и в воздухе запахло тем счастьем жизни, ради которого существует все земное. И по мере того как обнажалась от снега земля и как стая за стаей возвращались к нам птицы, Агнии Петровне делалось все хуже и хуже.
Теперь уж она вовсе не вставала с постели и целые дни проводила в сидячем положении, обхватив колени и что-то бормоча, чего мы не понимали. Был доктор, который сообщил мне, что жена не протянет долго, так как бугорчатка у нее перешла уже на мозг, и что эти бормотанья суть не что иное, как бред. Иногда у Агнии Петровны наступали светлые промежутки, и тогда она любила, чтобы я сидел около нее на ее кровати, и мы оба молчали. Был великий пост, первый в моем священстве, и, не зная твердо служб, я читал их по книжке и очень уставал и утомлял прихожан. И вот в один из таких утомительных дней, в пятницу, около ночи, жена попросила меня, чтобы я ее исповедовал.
Я стал отказываться, говоря, что неудобно мужу исповедовать жену, просил ее подождать только до завтра, когда я съезжу за батюшкой, соседом, но она стала настаивать, сильно закашлялась, разрыдалась, и я уступил. На всякий случай, для треб у меня в доме были запасные епитрахиль и крест. Я надел на себя епитрахиль, Агния Петровна, худая и желтая, как скелет‚ стала на кровати на колени, я покрыл ее главу, и она произнесла перед богом покаяние.
Это была торжественнейшая минута в моей жизни. Сам виноватый, не смея взглянуть ей в глаза, я принимал от нее это покаяние. Она каялась, а я слушал ее, возмущался и негодовал всем своим существом.
Бедняжка! За всю свою жизнь она не испытала ни единого счастливого мига! Это была одна сплошная, беспрерывная нужда, это была кабала, в которой затаптывали в грязь ее девичье тело и борьба с которой была для нее непосильна. Как она меча о счастливой семейной жизни! И я, ее муж, не нашел в себе ни единого ласкового слова, чтобы скрасить ее последние минуты; ни единой фразы, из которой она могла бы понять, что я ее простил и что она уже не одинока.
Горе, горе, горе!
И я понял, что убивал этим ее дух точно так же, как Деев погубил ее плоть, взявши такой тяжкий выкуп за те четыреста рублей, которые ее отец и мать пропили ему по книжке. Я почувствовал вдруг сознание вины и необходимость и самому покаяться ей в своих грехах.
И я стал перед ней на колени и ей, праведнице, поведал свой грех. А она взяла меня за руку, долго глядела мне в глаза и потом троекратно меня благословила.
— Она хорошая девушка, — сказала она, — и жизнь только одна.
Что хотела она этим сказать?
А затем она упала на подушки и стала бредить.
Всю ночь я просидел около нее, прислушиваясь к ее бреду и крику сверчка, пока, наконец, не раздался благовест к заутрени. Исповедь не облегчила меня.
Усталый, не спавши ночь, я стоял перед алтарем всевышнего, но душа моя была мрачна, и вместе с лучами радостного солнца, проникавшего в алтарь, и вместе с щебетанием птиц на нее не сошло успокоения, которого она так алкала.
В среду, на вербной неделе, ефимоновский батюшка соборовал и приобщил мою жену, а в четверг вечером ее не стало.
Вместе с ней скончалось и то, о чем она сообщила мне в первый день после нашего приезда сюда и затем впоследствии на исповеди.
Зачем она не смолчала?
Маленький холмик на нашем кладбище в Журавнах из свеженасыпанной земли. Я стою без шапки, и дождь льет мне прямо на голову. Сейчас сюда опустили мою жену. Около меня соседний батюшка, мой дьячок Прокофий Алексеич, Анненька, Варенька, Наденька и Деев. Несколько крестьян стоят в стороне. Когда мы отошли от могилки, один из крестьян долго мялся и затем сказал:
— Помянуть бы, батюшка... За упокой души... Пожаловали бы на четверочку!..
Я шарю в кармане, но ничего не нахожу.
— Нет денег, голубчик, — отвечаю я ему.
— Не беспокойтесь, батюшка, — вмешивается Деев, — я им отпущу!
И, кликнув мужиков, он повел их за собой в трактир, а затем вернулся ко мне в дом помянуть.
Зачем он пришел?