Что уж о нас, городских обрусевших евреях, говорить, сказал он.
Уже лучше, пробормотал я, и, пользуясь этим сомнительным выигрышем, потянулся под насмешливым взглядом Диего за рубашкой. Он сделал издевательский приглашающий жест, – будь, мол, как дома, – махнув рукой со стаканом. Чуть пролил на брюки. Не глянул. Вошла Анна-Мария, молча протянула мне стакан, и пропала куда-то.
Пойдет в парк, белок фотографировать, дурочка несчастная, сказал Диего, хотя я ни о чем не спрашивал.
Где сейчас Лида, сказал я.
Наш мальчик влюбился, сказал он, и спрашивает, где чужая жена, забыв о своей.
Какая она тебе жена, сказал я, так, вывеска.
Настоящая твоя жена ушла в парк, белок фотографировать, дурочка несчастная, передразнил я.
Он отпил, – глаза его стали цвета виски, такие же рыжие, янтарные, нехорошие, – и облизал верхнюю губу.
Все было хорошо, пока мы не переместились на корабль, сказал он.
Там они, наконец-то, повздорили, сказал он, потому что твоя жена, как обычно, не сдерживала себя.
Можно лишь удивляться терпению Лиды, признал я.
Что же, на этот раз ему пришел конец, рассмеялся Диего.
Лида сказала твоей жене все, что посчитала нужным, сказал он, глядя на меня пристально.
Что же… сказал я, чувствуя, как за моей спиной опускается гигантская каменная глыба. Ты никогда не вернешься в свой порт, Одиссей, шепнул мне Гермес, – педераст в позолоченных сандалиях на босу ногу, – и ветры и волны вечно будут швырять тебя по всей Ойкумене эллинов. Я ощутил себя как человек, чья прежняя жизнь безвозвратно закончилась.
Что же, сказал я, значит, совместным вечерам пришел конец.
Ты искренне думаешь, что мы можем вот так просто разрешить теперь все это, сказал Диего. Просто перестать трахаться и выпивать и все?
О чем ты, сказал я самым неприятным голосом, какой только умел делать.
Он не ответил, а с сомнением покачал головой. Потом – ботинком, который почти снял. Я почувствовал прилив раздражения. Меня всегда раздражала его манера ходить по дому обутым, даже если это был не мой дом. Он, смеясь, называл меня педантом.
Что же сказала Лида моей Алисе, сказал я, чтобы отвлечься.
Твоя Лида твоей Алисе, спросил он меня. Спасибо, что хоть сестру оставил, сказал он, издевательски. Я молчал.
Правду, пожал плечами Диего, после чего допил виски и поставил стакан на подлокотник. Я долил еще, он глянул на меня с благодарностью, снова вцепился в стекло.
Не буду останавливаться на частностях, сказал Диего, они в этих делах мастерицы, тут все равно, что в куче рыболовных крючков запутаться, сказал он. Я кивнул, согласно. Я ждал.
Она сказала Алисе, что вы любовники, и что ты с Алисой несчастлив, сказал он, добавив после секундной паузы, ушедшей на то, чтобы склонить голову и полюбоваться каплями виски, стекающим по стенкам стакана, и даже, в некотором смысле, доказала.
Не думаю, что это большой секрет, сказал я горько.
Ни для кого, амиго, сказал он, улыбнувшись, и, совершенно очевидно, мстя за «курочку». Я поддержал, улыбнувшись одними губами – глаза мои оставались печальны, – и почувствовал, что эти губы дрожат.
Алиса сама виновата, сказал Диего, глядя в сереющее окно.
Он был прав. Иногда Алиса не умела остановиться. Мне, впрочем, казалось, что и не хотела. Тогда спасти вас могла лишь безумная храбрость. Мышь, взбрыкнувшая перед смертью, иногда пугает кошку. Так оно, по словам Диего, и случилось. Лида, отчаянно защищаясь, сказала все, что думает: описала, с тщательностью летописца, все признаки моего глубочайшего личного несчастья, и отследила все трещинки нашего с Алисой брака, разошедшегося плохо положенной штукатуркой. Но самое страшное – ей удалось, кажется, доказать Алисе что все признаки конца моего терпения налицо.
А это так, спросил меня Диего.
Я не уверен, сказал я, сейчас мне вовсе не кажется, что я готов уйти к Лиде.
Шалун, хохотнул он.