—
Голос призрака звучал все явственнее в этом доме, наполненном сыростью и мраком.
Чудное море Остенде, море, выложенное жемчугом и опалом, девственно-чистое море, я люблю тебя, но, увы, кавернозные шлюхоманы от живописи осмеливаются пачкать твой божественный лик и пятнать твое облаченье, сотканное из ириса и вышитое белым атласом…
Да будет море…
Робер вздрогнул, нервы у него были напряжены. Где-то рядом послышались и замерли жалобные звуки фисгармонии, рассеявшие гнет тяжелого безмолвия. Он обернулся. Оливье играл с листа балет Энсора
Звуки робко сменяли друг друга. Поначалу несмелые, они постепенно обретали уверенность, складывались в мелодию, и вот уже воздвигнут стройный ансамбль, вспыхнули огни рампы, занавес из истлевшего пурпура взмыл вверх, и взору открылся бельгийский город, его похилившиеся дома, его безумные вывески:
Август стоял не шелохнувшись, с широко раскрытыми, блестящими глазами. Он тихонько подпевал, приговаривал:
— Да, да, мосье, именно так.
Оливье кончил играть, но старая фисгармония все еще звенела.
Оливье повернулся на крутящемся красном табурете и, подойдя к старику, обнял его за плечи.
— Благодарю, мосье, — сказал Август, стряхнув наваждение и потушив блеск глаз. — Уж как был бы рад мосье Джеймс, что играют его музыку. Подумать только! — Он машинально качал головой, похожий на китайского болванчика. — Однажды, доктор, — продолжал Август с таким видом, словно преподносил подарок Оливье, — мосье Джеймс сказал королеве: «Мадам, должно быть, ужасно слушать все время эту Брабансонну…»
Он пронзительно и странно захихикал.
Робер читал:
—
Это было резюме самого художника по поводу интерьера странного дома.
Друзья вышли на улицу, во мрак. Дверь за ними захлопнулась, они услышали, как проковылял к себе Август. За стеклом фантастические сирены строили гримасы морскому дьяволу,
Взгляд Робера задержался на пепельнице, представлявшей собой антропофага, впившегося всеми своими прекрасными зубами в ляжку женщины, на ноге у которой еще болтался ботинок. Рядом валялся почти настоящий корсет со шнуровкой, какой носили в тысяча девятисотом году. Это было отвратительно и вместе с тем притягательно чувственной наивностью.
Они поднялись к морю. Поднялись, потому что улица шла вверх, к дюне, закованной в цемент, как почти везде по берегу Северного моря.