– Опалин, тебе велено идти в архив. Приказ. Начальства! – с расстановкой проговорил Бруно, выкатив глаза. – Ты можешь понять, черт возьми, что приказы не обсуждают? Шагом марш!
Иван поглядел на него, сердито сопя, подумал, что бы сказать этакое, чтобы поставить немца на место, ничего не придумал и поплелся к выходу. Перспектива работать под руководством Вежиса его не радовала. Он знал Антона Францевича и плохо его понимал, вернее, не понимал вообще. Хотя тот числился сотрудником угрозыска и носил форму, он разительно отличался от большинства агентов. Во-первых, он знал чуть ли не все языки на свете. Во-вторых, он читал все газеты и имел свое мнение по любому затронутому в них поводу – будь то политика, шахматы, стихи или конструкция нового автомобиля. В-третьих, он был то что называется неисправимым оптимистом. Если светило солнце, он радовался солнцу; если шел дождь, он радовался, что после дождя обязательно будет ясно; а если бы на улице разом стряслись мор, потоп, землетрясение и мировая революция, он бы обрадовался, что благодаря им стал лучше ценить прелести мирной жизни. Его невозможно было выбить из колеи. Он был обаятелен, улыбчив и добросовестен в том, что касалось работы – но как-то так сложилось, что, хотя Вежис считался человеком открытым, он никогда никого к себе не приглашал и вообще ни с кем не водился. Все его приятельские отношения были чисто внешние, вполне корректные, но поверхностные. Он был женат, но о супруге почти не упоминал, как и о своих троих детях. Ему исполнилось уже тридцать четыре года, и злые языки поговаривали, что он не прочь перебраться куда-нибудь в другое место, да вот беда: не получается.
– А! Ваня! – обрадовался Вежис, завидев Опалина, который стоял перед его столом с видом приговоренного к бессрочным каторжным работам. – Хорошо, что прислали именно тебя! Ты человек серьезный, а кто-нибудь другой обязательно все перепутает…
И говоря о том, как важно держать документы в порядке, о последних новостях («Ты слышал, что в Ленинграде поставили памятник Рентгену? По-моему, это замечательно») и о каком-то сборнике шахматных этюдов, о котором Опалин слыхом не слыхивал, Вежис отвел своего нового помощника в архивные дебри у дальней стены, где громоздились связки, стопки и залежи каких-то непонятных дел, папок и отдельных бумаг, иные из которых были покрыты густейшей пылью, а иные погрызены мышами.
– Вот, – сказал Вежис, красивым жестом обведя всю эту груду, – и это нам надо разобрать, привести в порядок и внести в картотеку.
Тут Опалин, подобно гоголевскому врачу, издал странный звук – не то «ы», не то «э», не то черт знает что.
– Откуда все это? – спросил он в отчаянии, когда смог выражаться членораздельно.
– Люди работали, – с легким удивлением ответил Вежис, пожав плечами.
Тут Ивану захотелось сбежать, но пришлось пересилить себя и остаться. А что еще он мог сделать?
Отчасти со сложившимся положением его примирило то, что Антон Францевич обеспечил ему прекрасное рабочее место – дивного вида бюро с множеством ящичков и двумя мощными лампами, а также хорошую бумагу и свежие чернила. Стул, который раздобыл работник архива, был с чистой обивкой, необыкновенно удобен и по своим габаритам идеально подходил Опалину.
– Опись пиши на одной стороне листа, – распорядился Вежис, – разборчивым почерком. Номер дела, дата, суть дела, раскрыто или нет, сколько листов, дефекты и замечания. Будут вопросы – спрашивай.
И он умчался в другой конец зала, где его уже ждал кто-то, пришедший за справкой. Опалин вздохнул, подошел к одной из бумажных куч, снял сверху пачку документов, на которой серела спрессованная пыль, и чихнул шестнадцать раз подряд, после чего ладонью стер пыль (она настолько слежалась, что просто так не стряхивалась и не сдувалась) и вернулся за стол.