Раздумывая, как мне быть, сидел я в лодке, и течение несло «Одуванчик» вперёд, к Покойному озеру.
Снова туман охватил мою лодку, а в тумане напала на меня волчья дрёма.
Я то прикрывал глаза и дремал, то вдруг просыпался и озирался тревожно кругом, да не видел ничего — туман.
Туман и волчья дрёма — это уже чрезмерно, слишком много оболочек для небольшого сознания. Не разобрать, где ты сам-то — в тумане ли, в волчьей ли дрёме?
Я не брал вёсла, вполне доверяя лодке, и, подрёмывая, засыпая и пробуждаясь, сплавлялся по реке.
Вдруг я открыл глаза и увидел — о боже мой! — ладьи!
Те самые старинные лодки с деревянно вытянутой шеей, лодки, названием — ладьи — увидел я. Больше я вроде не видел ничего, кроме этих длинношеих широкобёдрых лодок. Взор был прикован к ним.
Конечно, краем глаза, тем особенным краем, которым видишь всё, я заметил над туманом черноголовые островерхие еловые вершины, а над ними какие-то белые стены, какие-то далёкие купола. Я не мог хорошенько рассмотреть стены и купола, потому что имел право глядеть на них только лишь краем глаза.
Вообще-то, я люблю смотреть краем глаза. Я нарочно учился видеть всё краем глаза, когда неудобно пялиться впрямую. За долгие годы я, пожалуй, развил края своих глаз неплохо.
И вот — в тумане ли, в волчьей ли дрёме — краем глаза я увидел ёлки, а над ними — белые стены, башни и купола, но впрямую мне были показаны ладьи.
Они стояли у причала, на который наплывал «Одуванчик».
Ладьи шевелились. Они покачивались на волне, тёрлись друг о друга, роняя в воду капли и щепочки. Они толкались боками, но самое нечеловеческое было то, что они вытягивали шеи.
У них вытягивались шеи, и каждая увенчана была резною главой.
Вот у первой — лебяжья была голова, вот — рысья с кисточками на кончиках ушей, вот — карпья с толстой обиженной губой. На деревянных шеях склонялись головы друг к другу, шептались на ухо.
Мы приблизились. Мы проплывали от них не дальше вытянутого весла. «Одуванчик» как-то притормозил, клюнул носом, и рысья вдруг отомкнулась губа.
— А мы тебя давно ждём, — послышался хриплый и мяукающий голос. — Бесы с Багрового озера рассказали, что ты плаваешь здесь. Нам и захотелось глянуть на самую лёгкую лодку в мире.
Дрогнули кисточки на кончиках ушей, сморщился лесной кошачий нос, резным зелёным глазом глядела рысь на мою лодку. К лодке были обращены её слова. К лодке, а не ко мне.
— Лёгкая лодочка, лёгкая, — провещилась голова Лебяжья. — Не соврали бесы.
— Бесы, бесы! — недовольно хрюкнула Карпья. — Заладили одно — бесы да бесы. А им, бедолагам, только и надо — верёвки в воде мочить. Ты, «Одуванчик», не думай, что они рыбу ловят. Какой дурак клюнет на такой ржавый крюк? Ездиют — воду мутят. Бесов я и слушать бы не стала. На кой мне чёрт слушать бесов?
Тут Карпья голова затряслась раздражённо. Она чмокала толстыми губами и чуть не плевалась, вспоминая про бесов.
— Бесы да бесы… тьфу… Если б не батюшка Аверьян Степаныч, я б сюда и не приплыла. Чего мне самая лёгкая лодка в мире? На кой она мне? Но Аверьян Степаныч сказал: надо поглядеть, и я приплыла. Аверьян Степанычу нельзя не доверять. Сказал надо — значит, надо. А тут как раз его уважаемая головушка прилетала рыжичков поглядеть и говорит: надо. Я и приплыла. А уж потом, конечно, Папашка подтвердил. А бесов я и слушать бы не стала, наплетут всегда с три короба.
— Очень важно, очень важно, — пропела Лебяжья девичьим голосом. — Очень важно, «Одуванчик», что ты понравился Папашке. Он ведь у нас неугомонный, осердится — беда. Вначале-то он тебе еловый клык подсунул и вовсе утопить хотел, да уж потом смягчился. Он отходчивый. А шурин-то Шурка никакой не Папашка. Он самозванец и дурак.
Карпья голова снова раздражённо захлопала губами. Глаз у неё налился кровью.
— Шурин! Вот дубина! Я его давно терпеть не могу. Только и ходит в Керосиново бутылки сдавать.
— Очень важно! Очень важно! — снова пропела Лебяжья. — Очень важно, «Одуванчик», что ты всем нравишься. И мне нравишься, такой худенький, слабенький, лёгонький. Только этот тип, что сидит в тебе, мне не нравится. Плотный.
— В лодках всегда кто-то сидит, — задумчиво отозвалась Рысья голова, — не важно кто, такова лодочья судьба. Лодка сама по себе, а в ней кто-то сидит. Это жизнь.
— Всё-таки неприятно, когда в тебе сидит чёрт знает кто, — забормотала Карпья. — Как-то раз этот самый шурин-то Шурка попросил подвезти его в Керосиново, а в мешке-то у него полно бутылок. Я сдуру согласилась, поплыли, а бутылочки-то лязг-лязг, лязг-лязг. Противно было.
— Этот Плотный не лучше шурина будет, — сказала Лебяжья. — Я бы давно его выкинула и утопила.
— Пустяки, — заметила Рысья. — Утопишь, а после сядет кто-нибудь другой, ещё плотнее. Да ещё станет лодку веслом понукать.
— Лодка не лошадь, — каркнула Лебяжья. — Лодка сама по себе. Выкинь его, «Одуванчик», да и утопи. Сидит в тебе — только вид портит.
— А шурин-то, когда бутылки сдал, — сказала Карпья, — вздумал на обратном пути песни орать. Орал, орал, во мне-то сидючи. А после стал про каменную ногу плакать. Жалко, дескать, сиротинушку.