В казарму мы с Мишей Похиленко пришли в половине десятого вечера. Девушки проводили нас аж до самой проходной будки у ворот училища. Только теперь, прощаясь, мы узнали, что это были студентки 3-го курса Омского медицинского института. Их было четверо. А мы с Мишей Похиленко были вдвоем, а поэтому, захмелевшие, как-то сразу на второй день забыли их имена. Вернее, не забыли, а перепутали. Однако имя той, голубоглазой, румяной, что обдала меня жаром поцелуя в избе, перед окнами которой стояла бочка с квасом, я помню и сейчас — ее звали Леной. По моим теперешним подсчетам, она, студентка 3-го курса, была моей ровесницей. Где ты сейчас, раскрасавица? Дай Бог тебе здоровья и той славянской красоты, которую щадят годы.
10 мая половина курсантов, вернувшихся с увольнения, были изрядно пьяны. А несколько десятков человек вернулись уже утром. А по сему до середины июня за ворота училища ни один курсант не вышел в увольнение. Мы с Мишей Похиленко не хотели потерять своих девчонок из мединститута, но наш отъезд в лагерь в Юргу на все лето сломал наши планы. Было очень обидно. А когда мы в августе вернулись из лагеря, то нам стало известно, что распоряжением наркомата обороны наше 2-е гвардейское минометно-артиллерийское училище было закрыто, а личный состав был расформирован по артиллерийским училищам страны. Мою роту влили в Пензенское артиллерийское училище. Остальные роты были направлены в другие училища страны. Этот перевод из престижного гвардейского ракетного училища в самое рядовое артиллерийское вызвал не только во мне, но и у других курсантов уныние. Как на грех, из-за неважного питания разыгрались мои хронические гастриты и гепатиты, которые я с некоторым трудом гасил столовой содой, покупаемой на стипендию на базаре. Мои обращения в медицинскую часть Пензенского артучилища кончились тем, что я прошел медицинскую комиссию и был признан негодным к строевой службе.
Вопрос о моей демобилизации занял всего полдня. А 16 октября 1945 года я вышел из общего вагона пассажирского поезда на моей станции Убинская Новосибирской области, где прошли мои детские годы. Огляделся на пустынном перроне и по брустверу канавы зашагал на мою Рабочую улицу. В переулке у избы, окруженной тополями, мне попалась какая-то чудная ненормальная баба лет сорока, размахивая руками, она что-то тревожно и взволнованно говорила мне, но я ничего не мог понять. Потом, как-то конвульсивно захохотав, она побежала вдоль улицы. При повороте на нашу улицу я встретил очень постаревшего безрукого пастуха, который когда-то гонял наше стадо, и спросил его, что это за баба, которая привязалась ко мне с каким-то чудным разговором. И он ответил:
— А ты что, не знаешь, это же наша известная всему селу Нюра-дура. Она откуда-то появилась в селе сразу после того, как куда-то пропал Саня Говор.
Саня Говор — это был знаменитый своими чудачествами дурак моего детства. Когда я уходил в армию, он был еще жив. И тут я невольно вспомнил, что читал в какой-то одной из повестей Тургенева, что русская деревня не живет без дураков: стоило одному где-то погибнуть, пропасть, как тут же на смену ему приходит другой дурак или дура. Они словно выныривают из воды и также неожиданно исчезают неизвестно куда, как и предыдущие дураки. Эту мысль о дураках оборвал выскочивший мне навстречу наш тигристый пес Верный. Четыре года, и удивительное совпадение: в товарный вагон-теплушку я сел 16 октября 41 года и открыл калитку нашей ограды в 45 году тоже 16 октября. Вот она, тайная астрономия человеческой судьбы. Никаких телеграмм о своем выезде из Пензы и моей демобилизации из училища я домой не давал. А когда я узнал, что два дня назад домой вернулся с войны старший брат Сережа, который сейчас спал где-то на сеновале после вчерашней браги, радость и ликование в доме были бурными. Прослезившаяся от счастья мама целовала меня как ребенка. А переросший меня на полголовы самый младший брат Петя обнял так, что я уже не буду спрашивать потом, как это ему, школьнику, удавалось обычной штыковой лопатой вскапывать четыре года подряд огород в 45 соток и накашивать сена на двух коров, одного бычка и пятерых овец.
Когда Петя настраивал к дубовой водовозной бочке крышку, привязывая ее петлями из веревок, я по лесенке поднялся на сеновал и что же увидел: в уютном непромокаемом шалаше, напоминающем лисиную нору, под отцовским длинным тулупом лежал Сережа. На голове его была шапка-ушанка, сшитая мамой из серой собачьей шкуры. Это было в первый год нашего приезда в Сибирь. На лице Сережи светилась такая блаженная, счастливая улыбка, словно он второй раз брал Берлин. Я не стал будить его и спустился по лесенке.
— А он у тебя, шалаш-то, односпальный или при случае может быть и двухспальным?
Этот мой вопрос с подковыркой несколько смутил Петю, и он, покраснев, ответил не сразу: