— Конечно. Я проделал десять, а может быть, и пятнадцать тысяч операций. Больших и маленьких. Мужские семенники или женские яичники могут быть поражены болезнью точно так же, как и любой другой орган. Когда я делал операцию, я делал ее для того, чтобы спасти жизнь больного. Помню, что мне попадались опухоли половых органов. Но вы же видите, как можно все исказить. Здоровых людей я не оперировал никогда.
— А кто вас в этом обвиняет?
— Тесслар. Хотите услышать, что он говорит? Его слова навсегда запечатлелись у меня в памяти.
— Хорошо, — сказал Хайсмит. — Мы смогли добиться небольшой отсрочки, чтобы дать вам время ответить на обвинения Тесслара. Вы должны сделать это хладнокровно, бесстрастно и честно, не упоминая о своем враждебном к нему отношении. Ответьте на каждое обвинение, пункт за пунктом. Вот вам его показания, изучите их как можно тщательнее, а завтра мы придем со стенографисткой, чтобы записать ваш ответ.
«Я категорически отрицаю, что хвастал перед доктором Тессларом тем, будто сделал пятнадцать тысяч экспериментальных операций без наркоза. Моя добропорядочность подтверждена слишком многими, чтобы рассматривать его свидетельство иначе, чем как самую необузданную клевету.
Я категорически отрицаю, что когда бы то ни было оперировал здорового человека, мужчину или женщину. Я отрицаю, что когда бы то ни было проявлял жестокость по отношению к своим пациентам. Я отрицаю, что принимал участие в каких бы то ни было экспериментальных операциях.
Утверждения доктора Тесслара, будто он видел, как я провожу операции, — чистый вымысел. Он никогда, ни разу не присутствовал в операционной, когда я оперировал.
Слишком многие из моих пациентов живы и дали показания в мою пользу, чтобы серьезно рассматривать заявление, будто мои операции проводились неквалифицированно.
Я твердо убежден, что доктор Тесслар выдвинул эти обвинения, чтобы снять вину с себя самого. Я считаю, что его приезд в Англию — это часть заговора, имеющего целью уничтожить все остатки польского национализма. Тот факт, что он попросил в Англии политическое убежище, — всего лишь хитрость коммунистов, и доверять ему не следует».
По мере того как дело близилось к решению, Адам Кельно все больше впадал в глубокую депрессию. Даже посещения Анджелы не могли его подбодрить.
Она протянула ему пачку фотографий их сына Стефана. Адам положил их на стол, не взглянув.
— Не могу, — сказал он.
— Адам, хочешь, я приду с нашим мальчиком, чтобы ты его повидал?
— Нет. Только не в тюрьму.
— Он же еще маленький. Он ничего не запомнит.
— Повидать сына, а потом с болью вспоминать о нем в Варшаве, когда начнется этот судебный фарс? Ты это хочешь мне предложить?
— Мы же все еще сопротивляемся, как только можем. Но я… я не могу видеть тебя таким. Раньше мы всегда черпали силу друг в друге. Ты думаешь, мне все это легко дается? Я целыми днями работаю, одна ращу сына, хожу к тебе на свидания. Адам… о, Адам…
— Не трогай меня, Анджела. Это слишком мучительно.
Корзинка с едой, которую она приносила ему в Брикстон четыре раза в неделю, была проверена и пропущена. Адам не проявил к ней никакого интереса.
— Я здесь уже почти два года, — пробормотал он. — Под надзором, как приговоренный, в одиночке. Они везде следят за мной — во время еды, в туалете. Никаких пуговиц, ремней, бритв. Даже карандаши у меня отбирают на ночь. Мне ничего другого не остается, как читать и молиться. И они правы, я действительно хотел покончить с собой. Меня удержала только мысль о том, как я стану свободным человеком и увижу своего сына. Но теперь… Теперь и эта надежда рухнула.
Заместитель государственного секретаря Джон Клэйтон-Хилл уселся за стол напротив государственного секретаря сэра Перси Молтвуда. На столе между ними лежал злосчастный ордер на выдачу Кельно.