— Ну что, можно смотреть? — Блондхен взглянула в окно. — Что? Что это было?
— Это был всего лишь курьез. — Педрильо помолчал — в память о «любимом городе»? — Всего лишь курьез, — повторил он.
Их ланчу могли бы позавидовать короли и даже боги, потому что, в отличие от последних, они были молоды и голодны, а в отличие от первых, не скованы никаким этикетом. Что касается нас, смертных, то здесь вопрос о зависти имеет двойное толкование и ставится в прямую зависимость от некоего сопутствующего плотским радостям обстоятельства, а именно:
— Выходит, с городами покончено? Переселяемся в загородные замки? — спросила Блондхен, держа двумя пальцами мясцо, добытое из клешни лангуста, в белом венчике соуса.
— С городом непросто, город формирует личность. Как представлю себе Бродского, произраставшего в Киеве…
— А Булгакова, рожденного в Северной Пальмире?
— Все-таки нравится?
— Я же не снобка, как некоторые. Что это, бешамель? Нет, не хочу. Ты не положишь мне немного гусиной печенки, вот этот кусочек, с трюфельком.
— Велеть, чтоб принесли «Вдову Клико»?
— Нет подходящего фужера. Не стану же я пить шампанское из пудового хрусталевича, как какая-нибудь Зорька Ивановна… Пушкин — вот кто решительно ничем не обязан Царскому Селу — а в придачу трем сотням мостов и белым ночам.
— Скорее даже наоборот. Они — ему. Советую ростбиф. На этот раз бесподобен. Посмотри, какая у него терракотовая середка. Пушкин — и сие есть тайна великая — он ничем не берется. Они его и так, и этак. Уже сто лет как всем бульваром навалились. А результат? Открываешь первую же страницу — и как «сгинь!» нечистой силе сказал. Рим таков — в другом смысле, но тоже такой, тоже ничто его не берет.
Он отломил багет, наверх положил камбоцолы, очень мягкой, оказавшейся почти жидкой внутри и пристававшей к ножу.
— Дай локоток укусить, — он протянул ей багет, и она с хрустом откусила горбушку. — Бедный Варавва…
— Ему уж недолго осталось страдать, — трудно понять, что при этом имел в виду Педрильо: скорое исцеление или обратное.
— Он мне тут альбом дал. Говорит, интересно. Надо только чем-то обтереть. Пылищи…
На это Педрильо, развязав
— Ой, страшно открывать. Боюсь.
— До известного приключения ты была смелей.
Она покраснела. Но отвечала с вызовом:
— Да. Больше не Артемиза.
Тем не менее открыла альбом — и не пала бездыханной, не окаменела, не вознеслась радиоактивным облачком.
Педрильо, хоть и держался молодцом и испанцем, отер лоб тыльной стороной ладони. Если только не подыграл.
Оказывается, да, был такой город, Содом, с двадцатью пятью тысячами душ в нем. Хотя вы, наверное, замечали, что на
На другом снимке торговый ряд. Опять же взгляд отдыхает, не встречая привычной толчеи. Зато на лицах Восток. Не Древний Восток — древнейший. Что это значит?
Блондхен говорит:
— Что с ними? Почему они так смотрят?
— «Почему, почему…» А ты еще одета юнгой.
— Они что же, меня видят?
— Конечно. Ну-ну, можно подумать, на тебя никогда не смотрели. Ты, Блондиночка, пройдись разок по проспекту Шота Руставелли…
Читает:
— «Древнейший Восток отражает на лицах такое представление о мире: все живое — это либо то,
— Какой ужас — твои содомиты! Но все же какая-то культура у них имелась? Пусть своя, плохонькая…
— Детка! Из какого века, из какого колониального столетия ты забрела в нашу кающуюся богадельню по имени Европа? Да будет известно тебе, что мамы всякие важны — как сказал Коле директор школы, записав номер его телефона. Плохоньких культур не бывает. Андская цивилизация ни в чем не уступает британской. Всего же в нашем реестре этих цивилизаций значится двадцать восемь, включая содомо-гоморрскую. Все они равноценны, а кто в этом усомнится, тому даст по лбу ЮНЕСКО.
— Чтоб мне румыны по лбу давали? В содомо-гоморрской пускай сами и живут.