Дьякона Фёдора отправили, где сидел до расстрижения, в Покровский монастырь.
Поздно вечером к Аввакуму пришёл архимандрит Иоаким.
— Натворил ты беды неистовством своим. Приговорили тебя сжечь! Покайся, Бога ради! Напиши царю слёзное челобитие, авось помилует.
— Не в царя верую — в Бога! — сказал Иоакиму расстрига протопоп, подозревая архимандрита в лукавстве.
Но чудовский наставник не лукавил. Проклятия Аввакума при расстрижении, мятежное настроение толпы привели царя в исступлённый, редкостный для него гнев. Огрел митрополита Павла его же посохом: зачем плохо уговаривали строптивца?
— Да он в мученики просится! — вскричал в отчаянье Павел. — Что ему слова? Не слышит он никого! Тебя, великого государя, не слышит!
— В мученики торопится? Так я ему помогу! — Царь топал ногами, швырял со своего стола, что только под руку попадало. — Завтра же вынести на соборе определение: за богохульство, за матерщину на священнослужителей — сжечь протопопа в срубе!
Не поверил Аввакум Иоакиму. Но, оставшись один, вспомнил первую свою службу. Голубя жаждал увидеть над престолом. Ликовала душа. Марковна потом говорила ему:
— Батька, у тебя лицо сияло! Как на иконах о чуде Фавора!
Острижен, опозорен, отлучён, а радость первой литургии жива, — в который раз трогал оскорблённую голову свою, но не горевал. Коли Господь познал позор, отвержение от мира, крестные мучения, смертному и малая толика Господнего крестного пути — великая награда.
Подумал о срубе — холодно стало.
Закрыл глаза: явилась Анастасия Марковна, голубушка. Наклонилась над ним, как над Афонюшкой, к голове тянет руку, а достать чуток не может. Чуток-то — длиною в две тысячи вёрст.
Трогал оставленный на посмешище хохол, колючий подбородок. Умеют царские мастера из человека сделать чучело на огород.
Молился всю ночь.
Бессонно было и в царёвой спальне. Мария Ильинична приступила к супругу чересчур смело, как всегда:
— Угомонись, друг мой драгоценный! Сто раз тебя просила: не погуби души своей! Неймётся Аввакума сжечь! Много ли прибыли от костра? А проклянут — тебя, и меня, и детей наших — многие тысячи!
— Я — самодержец! Я — ответчик Богу! — заорал на Марию Ильиничну царь, сбесясь. — Сказал сжечь — так сожгут.
— У меня под сердцем младенец. Он и теперь от крика твоего одурел, но коли сожжёшь Аввакума, будет моё чрево проклято.
— Замолчи! — затопал ногами Алексей Михайлович, выскакивая из постели. — Дался ей Аввакум!
Сошла с постели и Мария Ильинична, опустилась на колени перед иконами, поклялась:
— Господи, если сожгут протопопа, ни единого слова не скажу ни мужу моему, ни детям моим, и пошли мне, Господи, оглохнуть.
Алексей Михайлович подскочил к Марии Ильиничне, замахнулся, но задержал кулак в воздухе, а ткнуть — ткнул-таки в спину. Повалилась государыня, застонала, за живот схватилась.
Кинулся помочь, а она на него ощерилась страшнее кошки. Отскочил. Спать лёг тихохонько. Утром распорядился, отменил казнь и уехал в Преображенское, в сады. Целую неделю никому не показывался.
Спасла царица Аввакума, а с ним и Фёдора.
У собора же свои дела. Повезли указ в Пустозерск: доставить в Москву попа Лазаря. Лазарь доехать не успел, а его назад.
Весь тот день, 14 мая, Аввакума не трогали. Пришли в полночь. Житным двором, через Тайницкие ворота вывели на Трехсвятский мост.
Увидел стрельцов в четырёх телегах, да ещё три: на одной стриженый дьякон Фёдор, на другой тоже стриженый поп Никита-суздалец, третья телега была пустая. К Аввакуму подошёл дьяк Приказа тайных дел Дементий Башмаков:
— Молись Богу, протопоп, да на государя надейся.
— Молюсь, Дементий. За государя, за государыню, за царевичей, за царевен, за тебя тоже молюсь.
— Потому и не оставляет тебя Господь, — сказал Башмаков и окликнул начальника стражи: — Полупанова! Салов! Вези батек с бережением, чтоб ни единый волос не упал с их голов.
— Нечему падать, — усмехнулся Аввакум. — Общипали хуже куриц.
— Была бы голова цела, волосы отрастут. С Богом, протопоп!
Уже в дороге Аввакум спохватился: протопопом дьяк нарицал, тайный дьяк! Будто не ведал, что расстриженному говорит. Раскаялись, что ли? Непостоянные, пустые люди!
Везли узников и впрямь с бережением, мимо дороги, берегом Москвы-реки, кромкою болот, шарахались от сел и деревенек.
Боятся народа! Знают: нечестивое дело вершат.
В «Житии» Аввакум напишет о том государственном воровстве: «Сами видят, что дуруют, а отстать от дурна не хотят: омрачил дьявол, — что на них и пенять!.. Необходимая наша беда, невозможно миновать!.. Выпросил у Бога светлую Россию сатана, да же очервленит ю кровию мученическою. Добро ты, дьявол, вздумал, и нам то любо — Христа ради, нашего света, пострадать!»
Ехали всю ночь. Привезли узников к Николо-Угрешскому монастырю, да не по-людски, прямо, — к боковым воротам, что на рощу глядят.
Двое стрельцов подхватили Аввакума под руки. Садов накинул протопопу на голову епанчу — и от монахов, знать, хотели скрыть, кого им привезли.
Скоро Салов вернулся, взяли под руки Фёдора. Епанчи для расстриженного дьякона не нашлось, рогожу на голову напялили.