Дорифор приходил каждый день. Возлагал свежие цветы. Разговаривал с подругой, представляя её при этом не больной, не немощной в инвалидном кресле, а подвижной и юной — той, которая привязала его к себе навеки. Иногда даже верил: умерла другая, не его милая Летиция, а какое-то страшное, отвратительное создание, не имевшее к ней никакого отношения; а она, та, что он любил, продолжает жить, где-то далеко-далеко, вновь уехав от него по каким-то неотложным делам, и доплыть, дойти до неё уже не удастся; но она жива, жива, потому что бессмертна, потому что такая красота просто так исчезнуть не может, как не исчезает наша душа. И Летиции теперь хорошо. И Летиция счастлива.
— Не волнуйся, всё у нас в порядке, — сообщал он ей, поправляя цветы на камне. — У Григория успехи в учёбе — педагоги хвалят, как никого. Внучка не болеет, славная такая, вылитая ты. И Томмаза-Пульхерия от неё не отходит, очень заботливая мать. Скоро поменяюсь с молодыми жильём — сам переберусь к Ерофею, а они пусть расселятся в твоём доме: там просторнее и уютнее. Я возьму с собой Симеона. Мы на пару с ним хорошо работаем. И с Романом тоже. — Посидев на лавочке, посмотрев на ели, горько заключал: — Без тебя, конечно, сильно, сильно скучаем. Не привыкнем никак, что ушла от нас... Но не ропщем, нет. Ты не думай, будто плачу я потому, что скорблю ужасно. Это слёзы радости. Я же знаю: ты в своих горних сферах благополучна. Обрела покой. Стала частью того Абсолюта, что земным тварям не доступен... А настанет час, предначертанный Господом, полечу и я тебя догонять. Чтоб уже больше не расстаться.
Феофан сильно поседел за последние месяцы. В сорок лет выглядел почти стариком, вроде бы померк внутренний огонь, а глаза, как стоячая вода, словно бы подёрнулись ряской.
Но всему приходит конец, и пришёл конец его явной угнетённости. Как-то утром по дороге, ведшей из Каффы к Ерофеевскому пристанищу, поднимая пыль, проскакали всадники, и явился сам хозяин усадьбы — Новгородец собственной персоной, всё такой же энергичный и жизнерадостный, как весенний ветер. С ходу объяснил:
— Вновь собрался в дальние края. Потянуло в Африку. Слышал я, будто там имеются высоченные треугольные терема, что зовутся пирамидами. Будто египтяне возводили их задолго до Рождества Христова и задолго даже до египетского рабства Моисеева. Врут ли, нет ли — сам хочу узреть. И тебя приехал растормошить. Митрофан-то Сурожанин, будучи у нас, говорил нередко, что протух ты в этой чёртовой Каффе. Он тебя увидел о прошлом лете и не узнал. Поседел, говорит, постарел, пожух. Это что такое? Живо собирайся в дорогу. Ведь болярин Василий Данилович, что когда-то в Царьграде приобрёл разрисованное тобою Евангелие, а затем прислал к тебе на учёбу Симеошку Чёрного, просит препожаловать к нему на работы. А ещё присоединяются к просьбе сей и посадник наш — Симеон Андреевич, и его родительница болярыня Наталья Филипповна. И архиепископ Алексий — тёзка митрополита Всея Руси. Столько новых церквей у нас в Новгороде построено! Потрудиться изрядно сможешь. Да и мастерская живописная после смерти художника Исайи Гречина, твоего соплеменника, ждёт своего нового хозяина. Поезжай, приятель, не пожалеешь!
Софиан ответил:
— Да не знаю, право. Тут меня иеромонах Киприан — помнишь ли его? — приглашал в Москву. Тоже говорил, что нуждаться ни в чём не буду.
Ерофей скривился:
— Ты про Куприяшку забудь. Был Куприяшка да вышел весь.
— То есть как?
— Он сперва с Алексием-то, митрополитом, оченно сдружился, а потом рассорился. И сбежал в Литву. Под эгиду литовского князя Ольгерда. Поддержал задумку разделения митрополии. И поехал в Царьград уговаривать Патриарха.
— Ну, уговорил?
— Без сомнения. Филофей в декабре прошедшего года рукоположил Киприана митрополитом Киевским и Литовским. С тем чтобы после смерти Алексия сделался на месте его митрополитом Всея Руси. Вот оно обернулось как! Понял, нет?
— Надо же! Не знал...
— Стало быть, в Московии ждать тебя не ждут, а зато на Новгородчине сделаешься самым уважаемым горожанином. Верно говорю.
— Ты разбередил мою душу. Дай обдумать спокойно.
— Думать нечего. Ноги в руки — ив путь-дорогу. Коли денег мало, я тебе ссужу, а по возвращении моём из Египта выплатишь при случае. Совершенно без роста!
— Что ж, тогда, пожалуй, поеду. Но сначала с сыном и с Романом поговорю. Мнение их послушаю.
Путешественник подивился:
— Господи ты Боже мой! Кто они такие? Прикажи — и баста!
— Не могу, не хочу приказывать. Никого неволить не стану.
— Даже сына?
— А его — тем более. Мы с ним друзья. И почти на равных.
— Ну, ты, Феофан Николаич, добряк. Надо быть построже.
— Больно сильно люблю парнишку — и поэтому уступаю.
Мальчику полгода назад исполнилось одиннадцать. Был он худощав, как его отец, но зато кареглаз и расчёсывал на прямой пробор тёмно-русые кудри. От Летиции взял пригожесть лица — тонкие черты, небольшой, чуть вздёрнутый нос и пунцовые пухлые губы. Посмотрел на Дорифора с улыбкой — ясной и доверчивой:
— Ах, какое на дворе солнышко, папенька! Не возьмёшь ли меня сегодня искупаться на море? Засиделись мы в городе.