Я сижу на заднем сиденье и смотрю в пол. Эпизоды, эпизоды. Воспоминания отца. О графе, о библиотеке, о священнике, к которому он часто приходил. О партизанах, которые подожгли замок. Рассказать ему? Рассказать, кем был мой отец? Ко мне вдруг возвращается ощущение чуда, мы жили с таким ощущением в прекрасные шестидесятые. По крайней мере, сейчас мне так кажется. Погруженная в мистику, я тогда не верила в совпадения. Но ведь и та поездка не может быть просто совпадением. Война, замок, немцы, которые на этот раз охотно помогали.
«Ваша семья уцелела?»
Только это я тогда смогла из себя выдавить.
Смеркается. Мы едем мимо домов, которых нет, мимо людей, которых нет, мимо жизни, которой нет. Въезжаем в город, которого больше нет. Сидим в джипе. Тишина.
«Сейчас за вами другие приедут», — говорит тот, что с оружием.
И мы молча ждем дальше.
«Возвращайтесь. Вас ждет трудная обратная дорога», — прошу я.
«И речи быть не может, чтобы оставить вас одних», — оба готовы рассердиться.
Я забыла, что мы в Боснии, и думаю, они обиделись.
Расстаемся мы уже ночью. Крепкие объятия, теплые пожелания. Когда говоришь здесь слова прощания, чувствуешь себя по-дурацки, и потом долго не отпускает ощущение неловкости. Иногда неделями. Увидимся ли мы когда-нибудь? Сестра оставила в джипе орехи. Это все, что она могла для них сделать.
В Сплите пахнет морем и розмарином. Мы обнимаемся. Без слов. Ее самолет на Любляну, а мой через Франкфурт в Берлин. Во Франкфурте я поем и куплю того вкусного английского джема. В Берлине обниму детей. Ночью, когда они заснут, поплачу. В Любляне схожу на могилу к отцу.
По грязи и мху пробираюсь к морю. Оно здесь не такое, как у нас. Впрочем, сколько у нас теперь осталось моря. Может быть, здесь я смогу изгнать свою печаль. Так чертовски долго тянется эта жизнь. Мама, отец. Радость. Дети. Разрушение стены, возведение стены, новые государства, старые страны, переиначивание истории. Все время новые люди, и при этом столь хорошо известные. С каждым днем я все глубже погружаюсь в одиночество. С каждым днем все меньше остаюсь собой.
Море здесь и, правда, другое. Более ласковое, более мое. Манящее. Даже слишком. И все любопытствуют. В валлийской рыбацкой деревне, в аптеке, в булочной, в книжной лавке, на почте все спрашивают, чувствую ли я себя у них как дома. Утвердительно киваю.
По грязи, по мху возвращаюсь в дом, где остановилась. Уединенные каменные дома и солнце. Мост через реку и старая часовня. Сажусь на ступеньки. Здесь стихи словно падают с неба. А у меня даже карандаша и бумаги нет. В последнее время — никогда, слишком больно. Теряю дни, стихи, жизнь теряю. Зачем мне писать? Что мне писать? Да, чувства притупились, да, не хочу видеть свою жизнь записанной черным по белому. Записанной карандашом на бумаге. А потом ждать, когда выцветет. Писать, ждать.
Этот покой, эта тишина. Они такие болтливые. С террасы смотрю на море, и сегодня опять полная луна. Звезды так близко, и мне кажется, что их на этом валлийском небе больше, чем где-нибудь еще. И ласковый шум моря. Его опасная притягательность.
«По грязи и мху к морю. Из дома».
Проститься и принять приглашение моря. В море. Так замкнется жизненный крут.
Мне немного неловко. Нет, не немного. Очень неловко. Хорошо еще, что мои монологи никому’ не известны. Никто их не слышал. Мне самой перед собой неловко, как подумаю, что я стояла у моря, и мне казалось, что море меня призывает к себе. Я была уверена, что оно меня действительно зовет. И это непреодолимое желание сейчас, сейчас шагнуть в воду, и конец всему в одно мгновение. Не от отчаяния, а от того, что жизнь слишком долгая. Не одна. Их была тысяча. Может быть, еще больше. Больше. Совершенно точно. Но ведь я знаю, и, наверное, это тоже удержало меня на берегу. Я знаю, что просто мгновенно бы поплыла.
Еще раз, возможно, последний. Это «возможно, последний» меня все время преследует. То есть, еще раз, неважно, в последний или нет, еду вдоль реки, где мама едва не утонула, а потом стою на берегу другой реки, той, через которую по ночам переправляли раненых. С недавних пор эти истории меня не отпускают. Я думаю о красной юбке Марии, о маме, навсегда похоронившей здесь нежность, об отце, который свой героизм называл не иначе, как дуростью. За что я ему и сегодня благодарна.
Еду мимо цыганского поселка и вспоминаю, как почти каждую субботу кто-то бежал по улице с криком: «Цыгане едут, цыгане!»
А потом еще следующий: «Цыгане едут, цыгане!»
Словно играли в испорченный телефон. Мы, дети, от них прятались. Много лет спустя мы узнали, что это были не цыгане, а жители Резни, приезжавшие в Любляну на своих трехколесных колымагах, они лудили горшки, точили ножи и ножницы, чинили зонты. А мы-то каждую субботу прятались от цыган. За это время мало что изменилось. Вот только резьяне больше не приезжают в Любляну, и думаю, что цыгане тоже не часто сюда наведываются.