«Еще немного, и не будет», — отвечаю я.
«Еще немного и нас самих не будет».
И мы с ним замолкаем.
Первый раз мне потребовался загранпаспорт, чтобы приехать в этот дом. Еще тот, старый, новый пока не выдали. Таможенник спрашивает, что буду декларировать. Берлинская стена так быстро рухнула. Интересно, не мы ли ее купили.
«Ты ортодоксальная коммунистка», — заявляет мне знакомый на улице, посреди Любляны.
«Я что, схожу с ума?» — спрашиваю себя.
Вот они, эти широкие ступени люблянской гимназии, по которым я столько раз поднималась с тяжелым чувством, мечтая, чтобы случилось землетрясение, и школа рухнула. А ведь когда-то тот самый знакомый, только что обозвавший меня коммунисткой, бежал за мной по этой самой лестнице и кричал тем же самым голосом:
«Как?! Ты все еще не член партии!»
«Не смеши», — бросила я в ответ и пошла дальше по лестнице.
«Битлз» и партия? Боб Дилан и партия? «Роллинг стоунз» и партия? «Ливинг Тиэтр» и партия? Йога и партия? Тай-чи и партия? Жасминовый чай и партия? Жизнь и партия? Кому сегодня нужна она, эта партия? Пусть удавятся со своей партией. Особенно этот крикливый партийный активист, здесь и сейчас, на этой огромной гимназической лестнице. Во время перемены. При всех. Мне неловко, а ему — нет, он же уверен, что именно он прав. Тот давний эпизод быстро забылся. И вот мы опять здесь. Только товарищ забыл, что это он когда-то был членом партии, а не я.
«Ты ортодоксальная коммунистка. Все валишь в одну кучу. Не понимаешь, что такое родина, а что — государство».
Черт возьми, он заткнется когда-нибудь или нет. Нашел место — при детях, на улице, в центре города, возле старой гимназии. Неужели он действительно забыл? Вообще-то, мне кажется, что все забыли. Забыли об эпохе партийных собраний, о том, как постарались вымарать все другое, изгнать всех тех, кто жаждал жизни и новизны. Мы с ним ровесники, мы из одной страны, мы говорим на одном языке, но который, оказывается, может быть совсем иным. Неужели они всерьез полагают, что я тоже забыла, что мы забыли? Так, как они.
«Не смеши», — говорю ему. Как тогда на лестнице. В школе.
«Возможно, возможно я все и валю в одну кучу. Но знаю точно, что моя родина — это не твое государство».
«Идемте», — увлекаю детей за собой.
Что, я действительно останусь в Берлине? Отчизна, малая родина, отрыв от корней, родной язык, словенская поэзия, жемчужина, пока скрытая от мира, тысячелетние поиски монарха и пасхальное коленопреклонение в церкви. Молитвы о потерянных душах. Это не моя история. Это не история моих детей. Не понимаю, но почему-то мне не все равно. Наверное, правда, валю все в одну кучу.
«Вы оба были такие смешные», — говорит младший сын.
«Это ваше поколение какое-то чокнутое», — добавляет старший.
Я киваю.
Дом в саду у моря. Закат и алое небо.
«Море останется», — говорю соседу.
«Только оно цвет теряет».
Пахнет розмарином и лавандой. Инжир в саду уже созрел. Облаков нет. Как бы я хотела вычеркнуть все из прошедшего времени.
Ночью вглядываюсь в лица своего маленького отряда, что-то их ждет в Любляне, вообще в этой стране? Какие им лозунги скандировать? Какие знамена поднимать?
Они уехали. Обе мои дочери, маршем в Боснию. Конечно, это затеяла старшая. Вечно ей в голову приходит всякая блажь. Война. Опять война. А мои дочери понятия не имеют, что такое война.
Стою у могилы, где он похоронен. У могилы, за которой тщательно ухаживают. Он сам выбирал место. И цветущий кустарник. Для моей мамы. Теперь они лежат здесь, он и мама, и после обоих осталось столько недосказанного. Осталась только болезненная пустота. Вижу на могиле ракушки, их всегда приносит внучка. Каждый раз, когда возвращается с моря.
«Он так любил море», — говорит.
«В сумерках мы обычно сидели на скамейке у моря и смотрели на закат. На корабли, на дельфинов. На рыбаков. А потом всегда приходила ты и говорила, уже поздно, пора домой», — вспоминает она.
Они так его любили, наши внуки, а он их.
«Знаешь, у нас с тобой никогда не хватало времени на детей. И терпения», — часто повторял он.
«Ты очень рано ушел», — говорю ему там, на могиле.
«Ты очень рано ушел. Ты бы смог их остановить. У меня не получилось».
Вижу, как сейчас. Помню, как решительно они уехали. Думаю, что он не смог бы их остановить. Или бы даже одобрил. Как они там? Они напуганы? Они голодные? Они мерзнут? Это я виновата, мы с тобой виноваты? Все эти партизанские байки, торжества, все это братство и единство. Помню, когда мы, впервые собираясь в Париж, спросили дочку, что ей привезти.
«Фотографию Тито. Цветную», — ответила она.
Тогда мне показалось, что она потешается над нами. Но девочка была слишком мала.
«У нас есть только черно-белые фотографии Тито. А в Париже, наверняка продаются и цветные», — объяснила она.