Когда я расстался с Сен-Лу и, следуя совету, что дал моему отцу г-н де Норпуа, в первый раз пришел к г-же де Вильпаризи, я застал ее в гостиной, обтянутой желтым шелком, на фоне которого выделялись розовые с фиолетовым отливом, цвета спелой малины, кушетки и великолепные кресла, обитые гобеленами из Бовэ. С изображениями Германтов и Вильпаризи соседствовали портреты королевы Марии-Амалии, королевы Бельгии, принца Жуэнвиля, императрицы Австрии[82], подаренные ими самими. На г-же де Вильпаризи был черный кружевной чепчик по старинной моде; она сохраняла его, повинуясь тому же мудрому чутью к местному или историческому колориту, что хозяин какой-нибудь бретонской гостиницы, который, даром что постояльцы у него все сплошь парижане, полагает, что разумнее сохранять в одежде прислуги чепцы и широкие рукава; она сидела за маленьким бюро, а перед ней рядом с кисточками, палитрой и начатой акварелью, изображавшей цветы, были расставлены в бокалах, блюдцах, чашках пушистые розы, циннии, венерин волос, — теперь, когда из-за потока гостей она оторвалась от своей акварели, они громоздились, словно на прилавке цветочницы с какого-нибудь эстампа восемнадцатого века. В гостиной было слегка натоплено, потому что маркиза простудилась, возвращаясь из своего замка; среди гостей я застал архивиста, с которым г-жа де Вильпаризи разбирала утром собственноручные письма исторических деятелей, адресованные маркизе (им предстояло красоваться в факсимильном изображении в мемуарах, которые она писала, и удостоверять их точность), а также церемонного и оробевшего историка, который, узнав, что ей достался по наследству портрет герцогини де Монморанси[83], пришел просить у нее разрешение воспроизвести этот портрет в качестве иллюстрации к его труду о Фронде; в числе прочих посетителей оказался мой старинный приятель Блок, ныне молодой драматург: маркиза рассчитывала, что он порекомендует ей актеров, которые будут бесплатно играть на ее грядущих приемах. Правда, общественный калейдоскоп в это время переворачивался, и вскоре делу Дрейфуса предстояло отбросить евреев на последнюю ступеньку общественной лестницы. Но хотя дрейфусарский ураган уже разбушевался, в начале бури волны вздымались еще не так яростно. И потом, несмотря на то что значительная часть родни г-жи де Вильпаризи гневно возмущалась евреями, сама она до сих пор держалась в стороне от дела Дрейфуса и вообще о нем не думала. Наконец, если известные евреи, типичные для своего племени, уже находились под угрозой, то никому не ведомого молодого человека вроде Блока, скорее всего, никто бы не заметил. Он носил теперь козлиную бородку, удлинявшую его подбородок, пенсне, длинный редингот и держал в руке одну перчатку, словно свиток папируса. Неважно, что румыны, египтяне и турки ненавидят евреев. Во французском салоне различия между этими народами не так уж заметны, и когда какой-нибудь израэлит входит, словно только что из знойной пустыни, изогнув хребет, наподобие гиены, вытянув вперед шею, рассыпаясь в цветистых восточных «шалом-алейхемах», он досыта тешит всеобщий вкус к ориентализму. Нужно только, чтобы еврей был не «светский», а то он, того и гляди, станет неотличим от какого-нибудь лорда, а манеры его окажутся настолько офранцужены, что даже непокорный нос, разрастающийся, как настурция, в самые неожиданные стороны, напомнит не столько о Соломоне, сколько о Маскариле[84]. Но Блок не обрел гибкости посредством сен-жерменской выучки, не обзавелся ни английским, ни испанским дворянским достоинством и для любителей экзотики, несмотря на европейским костюм, оставался таким же необычным и пикантным, как какой-нибудь еврей кисти Декана[85]. Поразительно мощное племя: из глубины веков оно расползается все дальше, достигает современного Парижа, наших театральных фойе, окошечек наших контор, вплоть до уличных похоронных процессий, — неуязвимая фаланга, приспособившая для себя современную прическу, впитавшая, изгладившая из памяти и обуздавшая редингот; в сущности, она и сегодня неотличима от ассирийских скрибов, изображенных в церемониальных одеждах на фризе дворца Дария в Сузах[86]. (Часом позже Блок вообразил, что, когда г-н де Шарлюс спросил, не еврейское ли у него имя, его побуждал зловредный антисемитизм, хотя дело было в простой эстетической любознательности и любви к местному колориту.) Но, в сущности, когда мы удивляемся, как мало меняются некоторые племена, это не вполне справедливо по отношению к евреям, грекам, персам, словом, всем народам, которых следует ценить именно за их разнообразие. Благодаря античной живописи мы знаем лица древних греков, на фронтоне дворца в Сузах мы видели ассирийцев. И вот нам кажется, что, когда мы встречаем в обществе восточных людей, принадлежащих к той или иной группе, мы сталкиваемся с существами, которых вызвало к жизни могущество спиритизма. Мы видели только плоские картинки, но вот они обретают глубину, становятся трехмерными, растут и движутся. Юная греческая дама, дочь богатого банкира, недавно вошедшая в моду[87], похожа на фигурантку в эстетском балете на исторический сюжет, воплощающую для нас эллинское искусство, даром что театральная постановка опошляет это искусство; и наоборот, когда в салон входит турчанка или еврей, зрелище, разворачивающееся перед нами, оживляет их образы, придает им какую-то странность, словно их и в самом деле вызвали к жизни усилия медиума. И чудится, будто перед нами строит непостижимые гримасы их душа (или вернее тот комочек, в который съеживается душа, во всяком случае пока ее не заставят материализоваться), — душа, которую до сих пор нам удавалось заметить лишь краешком глаза, на миг, и только в музеях, душа древних греков, древних евреев, исторгнутая из какой-то своей незначительной, но как-никак потусторонней жизни. На самом деле то, что мы тщетно хотели сжать в объятиях, — не ускользающая от нас юная великосветская гречанка, а восхитившая нас некогда фигурка на боку амфоры. Мне казалось, что, вздумай я при освещении гостиной г-жи де Вильпаризи сделать с Блока снимки, Израиль был бы запечатлен на них (так тревожно, словно не имея ничего общего с человеческой природой, и так обманчиво, поскольку все-таки слишком похоже на все человеческое) точь-в-точь как фотография духа на спиритическом сеансе. Вообще, во всем, вплоть до всяких пустяков, изрекаемых теми, с кем мы живем бок о бок, нам чудится сверхъестественное в нашем бедном повседневном мире, где даже гений, от которого мы, столпившись вокруг него, будто вокруг вертящегося стола, ждем откровений о вечности, произносит всего-навсего те же слова, что слетели с губ Блока: «Осторожней с моим цилиндром».