Даже Логинов, совсем уж не романтичный и Разина терпеть не могущий, не написал, что атаман убил её по какой-нибудь низменной причине, — он тоже жаждет свободы и приносит личную жертву:
«— Кто за мной идти вздумал, у того ни дома, ни семьи, ни нажитков быть не должно. Совсем ничего, кроме сабли в руке и креста на груди. В этом я, ваш атаман, буду вам первым примером... — Разин повернулся к нарядной татарке, положил широченные ладони ей на плечи, — вот, дивитесь, люди, нет мне ничего любезней этой девки. Красавица, невеста! Век бы с ней вековал. Повязала ты молодца по рукам и ногам... Да только я не таковский, чтобы повязанным быть. <...> Э-эх! — громко выдохнул Разин и швырнул женщину в тёмную воду».
Самый поэтичный из авторов, Каменский, всё же не пренебрёг психологией: у него Разин, как и у других, хочет обрести свободу и не потерять престиж. Простите за длинную цитату, но из такой красоты ни слова нельзя потерять:
«А пристало ли атаману приставать к берегам любви? Воистину, слаб ветхий человек, ежели не может совладать с кровью сердца своего, любовью полонённого, любовью заколдованного. Эх, не думать бы о любви бабской, не знать бы этих женских чар, не ведать бы белых шёлковых рук на шее своей... Да вот поди ж. Мало было Алёны — с княжной персидской связался. Удержу нет на меня, узды нет, отказу нет. И вот замотался, задурманился зельем любовным, в берлогу тоски залез. Чую: вольница осуждает за слабости ветхие, за княжну персидскую, за любовь заморскую. Все осуждают, и сам себя мученским судом сужу, да, видно, нелегко одолеть кровь свою, нелегко из плена двух берегов уйти. И что сказать Мейран я могу, когда краше солнца она светила мне и верила любви моей, правде моей.
В раскалённой тоске припала знойным телом к Степану Мейран. Она не сводила с него бархатных глаз, будто жадно допивала до дна кубок своих последних минут. Задыхаясь от грядущей неизбежности, она отрывисто шептала Степану:
— Пойми и сделай так. Прошу, повелитель, исполни. Скорей. Пока ещё темно. Много вина выпила с тобой. Много счастья. Спасибо, родимый, единственный. Начало моё и конец мой. Песня из сада дней моих. Любовь неземная. Возьми. Подыми на своих сильных руках высоко. К небу. И брось в Волгу. Так хочу. Подари меня Волге. Мне не страшно. Нет. Я тебе буду петь. Слышишь. Буду петь о любви. Скорей. Звёзды, что лежат на дне Волги, возьмут меня. Возьмут к себе звёзды. Сделай так, повелитель, любимый мой. Волга унесёт меня в Персию.
На вытянутых руках гордо вынес Степан из палатки полуобнажённую принцессу.
Вынес и стал с ней посреди палубы в круге пира.
Все смолкли, как перед чудом.
Принцесса змеино обвила голыми руками могучую шею Степана и несводно смотрела с огненной любовью-скорбью в небомудрые детские глаза возлюбленного.
Степан крикнул неграм (! —
— Жбра-маю-харра-оу!
Негры запели грустную, расставальную песню, медленно ударяя в ладоши:
— Юйн-део-смайн-хэй Уск-арну-бэлн-хэй. Штуаш-мэиюз-хэй.
Степан сквозь песню негров, будто сквозь сон, с кубком вина, поднесённым Васькой Усом, отрывно говорил:
— Пришёл час разлучный, тяжкий, назначенный. Улетает от нас заморская лебедь-принцесса персидская. Догорает любовь моя безбрежная. Кончается песня любинная. Волга, Волга, и прими, и храни, и неси, неси бережно с любовью до берегов персидских. Приюти сердешный, последний завет мой. Как принял я, как хранил я, как любил я. Неси и передай там крыльям утренним, покою небесному, садам цветущим. А ты, принцесса, прости меня, удальца отпетого, прости и благослови на вечную тоску по тебе, возлюбленная, прости. Я исполняю мудрую волю твою. Прощай, красота. Прощай!»
Чапыгинский Разин ревнует девушку к Усу, сам не любит и другому не даёт:
«Васька Ус сел, сказал, берясь за чару:
— Много скорбит, батько, девка по родине... Спустить её надо, увезти, — не приручить к клетке вольную птицу... Как брату, батько, думал я, ты дашь девку: она и я смыслим друг друга... Мне с ней путь один! Тебя она — прости — не любит...
— Княжну не жаль! Любви к ней нет... Удалого же человека потерять горько. Горько ещё то, что ты, как Сергей, ничего не боишься, какой хошь бой примешь и удал: когда я шатнусь, атаманить можешь, не уронишь дела...
— Отдай мне персидку, батько! Люблю я её... Полюбил, вот хошь убей. <...>
“Эх, к чёрту, да!.. Ваську жаль, жаль и её, чужую... Вот коли вырвешь, что жалобит, то много легше...” <...>
Княжна горбилась под тяжестью руки господина. Разин, склонясь, заглядывал красавице в глаза. Она потупила глаза, спрятала в густые ресницы. Зная, что персиянка разумеет татарское, спрашивал:
— Ярата-син, Зейнеб?1
— Ни яратам, ни лубит... — Мотнула красивой головой в цветных шелках, а что тяжело её тонкой шее под богатырской рукой, сказать не умеет и боится снять руку — горбится всё ниже».
Тут Разин вдобавок вспоминает одного из казаков, которых посылал к персидскому шаху и которых, по слухам, затравили собаками (у Чапыгина — гепардами), и как бы искупает одну смерть другой:
«Атаман поднялся во весь рост, незаметно в его руках ребёнком вскинулась княжна.