Когда его арестовали, Вера по недомыслию бросилась в Москву, — продолжал излагать свою версию Ерошкин, — начала писать высоким людям вплоть до самого Сталина. Жить же ее девочкам было не с кем и есть тоже нечего. Так что вашей Вере тогда не о муже надо было думать, а о них, о своих детях. О муже ее и так достаточно много людей думали, целый отдел НКВД его дело расследовал. Ну и вот, пока она письма писала и в Москве разные пороги обивала, берговских девочек взяли и, как положено, отправили по спецдетдомам. В общем, вернулась Вера в Грозный по месту прописки и видит — она не только мужа, но и детей потеряла. Тут она новую переписку затеяла, успокоиться никак не могла. От нервов есть совсем перестала, вся покрылась волдырями, язвами, прямо вам скажу, вид у нее был страшненький. Так бы она, наверное, и умерла, но оказалось, что перед страной у нее некоторые заслуги есть, и когда она угомонилась, перестала кого не надо теребить, ей ее девочек вернули и совершенно в покое оставили. Сейчас она живет в Ярославле у родителей, после всего, что было, сдала, конечно, но все же узнать можно”.
“Да, — сказал Корневский, хихикнув, — она тогда в Грозном и я теперь, наверное, хорошей парой были бы”. — “Почему?” — сделал вид, что не понял, Ерошкин. “Ну, у нее никого не осталось, будто и не было, да и у меня никого нет, от меня ведь и жена, и сын с дочерью после ареста сразу отказались. Ну и выглядим мы соответственно”. — “Может и так, — согласился Ерошкин, — но у Веры сейчас все—таки дети есть. Есть ради кого жить. Есть в конце концов и воспоминания. Ими ведь тоже люди живут”, — заключил он, решив, что пора подвести Корневского к тому, что его интересовало.
Но Корневский, похоже, был еще не готов, он молчал, и Ерошкин вступил опять. “А у вас что, Корневский?” — сказал он. “А мне ничего и не надо, — ответил Корневский, — меня скоро расстрелять должны. Или вы не знаете?” — “Ну, почему, — сказал Ерошкин, — знаю”. — “А раз знаете, — продолжал Корневский, — то тогда зачем вызывали? Дело ведь уже в архив сдано”. — “Ну, то дело, может быть, и в архиве, а ваше нет еще. Вас же пока не расстреляли. Воскрешать, к сожалению, мы еще не научились, — пояснил Ерошкин, — а пересмотреть приговор сумеем”. — “А зачем мне жить? — сказал Корневский. — Куча людей из—за моих показаний погибли, жена и дети от меня отказались, сам я старик беззубый, доходяга, зачем мне жить, гражданин следователь? В моем положении надо только скорой смерти просить”.
“Ну, не преувеличивайте, — Ерошкин улыбнулся, — чего на себя лишнее брать; тех, кого мы по вашим показаниям арестовали, мы и так отлично бы взяли, все это давно формальность. Следователь же сам вам говорил, что и на кого показать, вы это и показывали, а то, что иногда с перевыполнением, — не тревожьтесь, это в песок ушло. Мы не дураки, чтобы тех, кто нам нужен, так легко отдавать. Что вы думаете, если завтра кто—то скажет, что Сталин — агент турецкой разведки, мы его сразу арестовывать побежим? Кроме того, подельники ваши друг на друга, и на вас в том числе, ничуть не менее усердно стучали. Разница одна — вы, например, неделю продержались, а они кто через день раскололся, а кто, наоборот, чуть не два месяца, как ни били его, в молчанку играл. Но история вряд ли сохранит, кто из вас кого крепче был. С женой и детьми все тоже просто; стоит нам объявить, что вы на самом деле герой, патриот и выполняли важнейшую операцию в тылу врага, тут же они и вернутся. То есть они, конечно, и без этого вернутся, — продолжал Ерошкин, — но так вам, наверное, приятнее будет. И зубы вставить можно, да и без этого не такой уж вы доходяга, Корневский, чтобы вас за три месяца кисловодского санатория нельзя было на ноги поставить. В общем, выйдете вы на свободу и забудете эту историю, как страшный сон”. — “Не спешите, — сказал Корневский, — кто же меня выпустит?” — “Кто посадил, тот и выпустит”, — уклонился Ерошкин.
“Нет, ни с того ни с сего, — твердо заявил Корневский, — к своей семье я уже никогда не вернусь”. — “Ну, это ваше дело”, — хотел сказать ему Ерошкин, и тут вдруг Корневский все понял. “А вам от меня, наверное, показания на Веру нужны? То есть вы, значит, за них мне освобождение предлагаете?” Так они, наконец, вышли к Вере.