Все так же попыхивая своей короткой трубочкой, он поднялся, рукой остановил Ежова и со всей возможной иронией стал объяснять ему, что дуализм — добрый бог и злой бог, которые на равных правят нашим миром, — это манихейская ересь, страшная ересь, которая разрушила не одну империю, и что для него, Сталина, да и для всего советского народа она совершенно неприемлема. Он, Сталин, вообще-то несколько лет учился в семинарии и хорошо знает, что Бог один, один-единственный, и Он всеблаг, а сатана — не более чем падший ангел, которому он иногда попустительствует. А еще больше ему, сатане, попустительствуют грехи человека, и с этим пока ничего не поделаешь.
Тут Ежов сдуру подумал, что это просто вставка, и хотел продолжить, но, едва открыл рот, Сталин снова остановил его и сказал: “Что же касается дела Веры, о котором вам сейчас доложил товарищ Ежов и следственные материалы по которому всем вам неделю назад были розданы, то сдается мне, что, когда Радостина характеризует главу НКВД как сатану, а его подручных — как сатанинское племя, коему я непонятно почему попустительствую, она недалека от истины. Впрочем, — добавил он после паузы и совершенно спокойно, — мнения тут могут быть и другие”. После этой характеристики Ежов, естественно, нормально говорить уже не мог, он путался, сбивался, в итоге, что он хочет сказать, никто не понял. Говорить и вправду трудно, если ждешь, что через пять минут за тобой придут, посочувствовал ему Смирнов. Так или иначе, Сталин больше его не перебивал и не останавливал, а когда Ежов закончил, вежливо поблагодарил за интересное сообщение.
Дальше Сталин перешел к вопросу, который с недавних пор занимает его больше всего, — классовой борьбе и ее высшей форме, борьбе гражданской. Начал он с того, что на самом деле гражданских войн в природе нет и никогда не было, в человеке есть запрет убивать своих, и переступить его могут только отдельные сумасшедшие, убийцы, а никак не целый народ. Поэтому перед тем, что у нас принято называть гражданской войной, народ всякий раз раскалывается надвое, и каждая половина смотрит на другую как на чужой, враждебный народ и воюет с ним, как с агрессором, который позарился на твое, кровное. Раскол единого народа — вещь, конечно, тоже плохая, но совсем не такая плохая, как когда свои убивают своих; народной нравственности она, во всяком случае, вредит куда меньше.
Это был зачин, вслед за которым Сталин стал говорить о том, что переход евреев через Красное море известен давно и так хорошо, как мало какое событие из жизни других народов. О нем писали тысячи богословов и философов, но по непонятной причине никто из них почти не уделил внимания самому Красному морю, которое по воле Господа сначала расступилось, чтобы пропустить народ израильский, а потом, когда он благополучно выбрался на берег Синая, в мгновение ока сомкнулось, погубив египетское войско до последнего человека. Между тем сказанное в “Исходе” о море — точнейшая метафора того, что происходит с каждым народом во время гражданской войны. И того, что сейчас происходит между ним — Сталиным, и Верой Радостиной.
“Вот, смотрите, — говорил он секретариату, — из доклада товарища Ежова ясно следует, что в настоящее время море — наш советский народ — разделилося на две части: одна пошла за мной, Иосифом Сталиным, другая за Верой Радостиной; с каждым часом они расходятся дальше и дальше, становятся все более чужими и враждебными друг другу. Ежову и аппарату НКВД это представляется прелюдией к катастрофе, но, по-моему, на происходящее они смотрят чересчур мрачно. Мы с Верой Радостиной и верными себе теперь расходимся только для одного — чтобы по воле Господа пропустить, спасти добро — народ израильский; едва же он, невредимый, не замочив ступней, пройдет, мы снова бросимся в объятия друг друга.
Помните, — говорил он секретариату, — гражданская война — не катастрофа, в ней гибнет лишь зло — египетское войско, она не смерть, а обновление жизни. Правда, что в этой схватке каждый из нас — и я, и Вера — будет мечтать об одном: о полной и окончательной победе, но важно не это, а то, что завтра мы пойдем, кинемся навстречу друг другу, она вперед — я назад, то есть каждый из нас признает, поймет, примет правоту другого. Пойдет путем, которым шел другой. Когда наши объятия наконец сомкнутся, народ в этой отчаянной яростной схватке не погибнет, он выйдет из нее снова единым, таким единым, что его уже не расколоть никому”.
“Тут, — сказал Смирнов, — по рассказам присутствующих, Сталин опять сделал паузу, чтобы всем дать обдумать сказанное, спокойно докурил свою трубку и затем предложил, чтобы секретариат в свете изложенного принял решение отказаться от любых поспешных шагов в деле Веры и поддержал те силы в НКВД, которые возражают как против ареста и расстрела Радостиной, так и против изъятия ее дневника. Секретариат проголосовал за это постановление единогласно. То есть, — подчеркнул Смирнов, — они за нас с тобой, Ерошкин, проголосовали единогласно, даже Ежов был “за”.”