Было чудо, что Клейман умер в начале мая, что трех недель не хватило ему на то, чтобы запустить безумный механизм. Сейчас Ерошкин понимал, что тогда и вправду было бы всё, и даже Сталин, похоже, ничего исправить бы уже не мог. Они один за другим ушли бы вслед за Верой, ушли, никого, кроме нее, не видя и ни на кого не обращая внимания. То есть Вера, если бы они ей в самом деле были нужны, просто приняла бы их из рук Клеймана, взяла, как дар, как подношение, так, будто он для нее это все и готовил. А Клейман в который раз объяснил бы себе, что снова ему не хватило лишь нескольких дней, или помешала война, или Ерошкин со Смирновым продались Вере и с помощью Сталина ставят ему палки в колеса. Но это было бы уже не важно.
Когда Ерошкин впервые прочитал весь клеймановский план, он был так потрясен, что сначала даже не разобрался, что операция планировалась на июнь-июль, то есть Клейман умер раньше и сделать, по-видимому, ничего не успел. Он боялся и напугал Смирнова, что не исключает, что что-то Клейман зэкам сказал, и этого может оказаться достаточно, может хватить, чтобы дальше все уже шло само собой. Когда месяц спустя воркутинские зэки в полном составе прибыли в Ярославль и вслед за клеймановскими бумагами поступили в его распоряжение, он чуть ли не полгода не мог успокоиться, ничем другим не мог заниматься, все ловил их, ловил. При каждом удобном случае и на допросах, и просто так, он то с одним, то с другим заводил разговор на сей счет, все пытался от них добиться, что что-то все-таки сказано было, какие-то намеки сделаны, и теперь они просто затаились, выжидают удобного момента, чтобы и впрямь отправиться назад за Верой. Он их то так, то этак наводил на эту тему, все ходил и ходил вокруг, потому что сказать прямо ничего, естественно, не мог, но ни разу за эти шесть месяцев криминала не почувствовал и в конце концов написал в Москву, что Клейман отдал Богу душу вовремя: похоже, зэки здесь невинны, как младенцы.
За эти полгода, когда, разговаривая с воркутинцами, Ерошкин отчаянно боялся одного — что он сам наведет их на эту мысль, то есть Клейман ничего им сказать не успел, и он сделает это вместо него, Ерошкин и вправду уверился, что каким-то волшебным способом все, что направлено против нее, Вера может обратить себе на пользу. Он говорил это Смирнову каждый раз, когда разговаривал с ним по телефону, писал в каждом своем донесении в Москву; Смирнов торопил его, грозился отдать под суд за саботаж, потому что все стояло, а он отвечал, что, не зная наверняка, как обстоят дела с этим клеймановским планом, ничем другим заниматься невозможно, любой свой шаг он должен двадцать раз проверить и перепроверить. Все же однажды он насчет Клеймана вдруг и сам успокоился, и Смирнова успокоил, и дальше все тридцать лет, которые ему еще оставалось жить на этом свете, отзывался о нем с подчеркнутым уважением, даже, как многие вспоминают, с сожалением.
В Ярославле, когда Ерошкин после ареста Клеймана заступал на его место, он некоторых вещей, происходивших здесь раньше, долго понять не мог. В досье Радостиной Клейман как будто с первого дня и очень аккуратно фиксировал и донесения агентов, и активные мероприятия, и допросы лиц, так или иначе привлекавшихся по этому делу, — словом, все, что с Верой было связано, и при беглом прочтении Ерошкину показалось, что картина получается полная, без больших лакун и изъятий. Но потом с этим стал разбираться дотошный Берг, и сразу же сделалось ясно, что многих документов нет. Когда-то, вне всяких сомнений, они были, но затем по неизвестной причине Клейман их уничтожил. Ерошкину тогда не показалось, что все это так уж важно, однако Берг был очень напуган и идти к Вере, пока дело не разъяснится, наотрез отказался. Ерошкин попробовал на него нажать, но ничего не добился, и ему снова пришлось заниматься клеймановским архивом.