Смирнов все это видел и недовольства не скрывал; что он прав, Ерошкин прекрасно понимал, но изменить ничего не мог. Несколько раз Смирнов пытался с ним на эту тему переговорить, однажды, это было примерно через год, даже приезжал в Ярославль, и Ерошкин знал, что приказ о его отзыве обратно в Москву готов и в любой момент может быть подписан. Особенно обострились их отношения, когда в конце ноября сорокового года выяснилось, что Берг так и не представлен Вере. Правда, здесь вина Ерошкина была не столь уж очевидна, он и впрямь не мог дать Бергу пойти к Вере, пока сам собой не завершится один из последних клеймановских проектов. И все-таки факт оставался фактом: Ерошкин за два ярославских года не продвинулся ни на шаг.
Ерошкин тогда, на исходе этих двух лет, впал в полнейшую апатию. Работать он даже не пытался, сидел на службе, разбирал клеймановские писания, но и это вяло, без смысла и толка. Один Берг, пожалуй, его по-прежнему занимал. Он держал его в комнате, соседней со своим кабинетом, и часами говорил с ним или о Клеймане, или вообще о жизни. Берг, ожидая, когда Ерошкин наконец скажет, что он может идти к Вере, наверняка маялся не меньше, но, в отличие от Ерошкина, никак этого не показывал. Он был хороший, умный собеседник, много всего знал, главное, такого, с чем Ерошкин никогда до Веры не сталкивался, и для Ерошкина давно уже стало необходимостью обсуждать с ним каждый свой шаг. Чаевничая и так, они говорили часами, часто уходили в сторону, снова возвращались, в сущности, они ведь даже клеймановские бумаги разбирали на пару: Ерошкин папку за папкой относил их к Бергу сразу же, как прочитывал сам. Все это, конечно, далеко выходило за рамки принятой практики, чтобы не списывать на специфику дела, но однажды Ерошкин вдруг понял, что в этом деле он может и хочет быть только ведомым. Рядом не было ни Смирнова, ни Клеймана, и он пытался выставить вперед Берга.
Это понимание он счел тогда за приговор и на следующий день, все внимательно обдумав и разобрав, отправил в Москву на имя Смирнова прошение об откомандировании его, Ерошкина, на фронт. Шла война, немцы с каждым днем подходили к Москве ближе и ближе, и ему теперь казалось несомненным, что, пока война не кончится, все связанное с Верой так и так отойдет на второй план. В письме, посланном вместе с прошением, он не стал себе отказывать в удовольствии на сей счет высказаться, кроме прочего, это было хорошим объяснением и оправданием его ярославских неудач. Дальше, насколько я знаю, он как-то успокоился и утешился. Он по-прежнему ходил на службу, по-прежнему разбирал и читал бумаги Клеймана, разговаривал с Бергом, но все это потеряло для него остроту, он был уверен, что со дня на день придет положительный ответ, и ему останется последнее — сдать дела. Он не питал иллюзий насчет того, что на этой войне уцелеть будет нелегко, но сейчас это его не пугало.
Неизвестно почему Смирнов не давал ему ответа больше месяца, хотя тогда, в сентябре сорок первого, согласие на такого рода просьбы всем приходило в несколько дней. Очевидно, он тоже колебался, в конце же концов, к немалому удивлению Ерошкина, ему из НКВД пришла бумага, где было коротко и ясно сказано, что в настоящее время коллегия считает продолжение его работы на прежней должности более целесообразным, чем отправка его, Ерошкина, на фронт.
В общем, в тот раз ему опять выразили доверие, и он, хотя и не без труда, шаг за шагом стал втягиваться в работу, делать то, что подготовил для Ярославля еще в Москве. И вот, как только все начало раскручиваться, колесо, хоть и со скрипом, пошло, завертелось, в частности, Берг наконец жил у Веры, Клейман, на этот раз уже мертвый, снова перегородил ему дорогу. Неожиданно Ерошкин узнал, что он — единственный наследник, единственный душеприказчик покойного, и теперь только от него, Ерошкина, зависит, дать ли тому, что осталось от Клеймана, ход или бросить в печку и раз и навсегда забыть. Наверное, сам Клейман, будь его воля, вряд ли бы назначил своим наследником Ерошкина, но спрашивать его было некому, и Ерошкин легко себе признался, что этому рад. Хотя искушение бросить бумаги в печку у него и вправду было, немного поколебавшись, он начал разбирать архив Воркутинского лагеря и даже не заметил, как втянулся.