– Моему отцу дедушка после свадьбы имение купил в селе Богородицком Мценского уезда. Шестьсот десятин земли! Барин бы какой от такого изобилия вздулся, ожирел и лопнул, а наши все трудились. За плугом сами ходили. Нанимали, ясно, работников, но и Тиняковы рук не жалели… Детство мое прекрасное было: природа вокруг, простор, красота. Дали русские… О городе ведать не ведал – незамутненный я был совершенно до десяти лет, до самой гимназии… Дедушка часто к нам наезжал, смотрел, как справляемся. Книг никаких не терпел, кроме Святого Писания, церковных… Пушкина и Тургенева от него прятали… Однажды Державина увидал, полистал – и в печь. Мать моя: «Батюшка, за что?!» А он: «Поганцы!» И повторяет то, что выхватил глазами из книги: «Не лобзай меня так страстно». Но я тогда и запомнил, что Державин запретен. И потянуло запретное читать… И мне от Максима Ивановича доставалось. Раз сидим вдвоем на веранде. Лето, благодать. И я говорю: «Дедушка, гляди, две мухи слиплись и летают». А он как взвился: «Ты на что это внимание обращаешь, поганец?! Пшел в чулан, без обеда остаешься». А я совсем еще душой младенец был. Чистенький, волосы светлые, кудри ангелочкины… После этого стал узнавать, зачем это мухи слипаются, петух на кур прыгает, козы, собаки друг на дружку лезут…
Голос Александра Ивановича, до того натужный, деревянный какой-то, сделался мягче и в то же время погрустнел.
– Перегибал дедушка, но прав он был в своей строгости. Это я потом осознал, потом… когда исправить ничего стало нельзя. А тогда наперекор поступать хотелось. Нельзя, а я буду!.. И постепенно дедушка сделался для меня врагом. В лицо боялся перечить, больше тайком… Отец тоже крут был, но не так уже – уже червоточина появилась. Моя мать ее занесла, сбила отца с пути… Она городская, из семьи состоятельной, на вид почтенной, но тронутой вырождением. Старший брат матери отравился из-за любовного вздора, она сама, Мария Лукинична, тоже была психически нездоровой. Ей бы в монастырь уйти, там мечтать и молиться, а она замуж вышла за земного, грубого человека, который только работал и ел, чтобы работать, – за отца моего, Ивана Максимовича… Она очень меня любила. Глубоко любила, мучительно, беззаветно. Великим человеком меня видела, с измальства мне это внушала… Зачем? – Александр Иванович тяжко вздохнул-простонал. – Другую отцу надо было жену, из своего круга. Как бабушка – крестьянка из одного с дедом села. Нарожала здоровых ребят, до старости хлопотала, следила за каждой тряпкой и щепкой, каждым куриным яйцом… Родился бы я от крестьянки, не стал бы таким… не стал бы литератором… литератором-неудачником, не подыхал бы от голода и унижений, а заведовал бы каким-нибудь откомхозом, и была бы у меня смачная, мясистая баба, крепыши-ребята, надежный дом, достаток…
Седой замолчал и долго отдыхал, громко дыша. Будто пробежал в гору. Потом попытался подняться, но сразу уронил тело на простынь.
– Попить бы… не смогу сам.
Дегтярников осторожно, стараясь не трясти головой, встал, прошел к баку с водой, зачерпнул кружку. Отнес седому.
– И что же, – спросил интеллигентный, – с вами приключилось такое, что вы так теперь сокрушаетесь?
– Много… много всего. Нет сил обо всем рассказывать, да и надо ли… Рожденный неудачником и в гроб должен сойти неудачником, не поведав о себе ничего и никакого следа в жизни не оставив.
– Ну уж вы слишком, – сказал слезливо тот человек, что просил клетчатого почитать «душевное». – Аж плакать захотелось.
– Впрочем, след я оставил, – словно не услышав этих слов, заспорил Александр Иванович с самим собой. – Только не такого следа хотел… Показали мне, что обо мне пишут эти… сбежавшие с родины. Жорж Иванов, лощеный сноб, ничтожество, эпигоныш, так изгадил… Все сплетни вспомнил, все мои пьяные бредни записал… Ходасевич, хорек глистатый… «Тиняков писал посредственные стихи». А ты?! Тебя белогвардейцы на руках носят, ты и рад. И гонорар в валюте получаешь… Ничего-о, посчитаемся… Я хоть живые души из пожаров спасал, а они что… Барышни томные в брюках… Фуф… Да и здесь имеются такие, кто на Тинякове зарабатывать вздумал… Зощенко… Только меня на Соловки отправили – сразу повестушку строчить принялся. Думал, видать, что я там навек сгину, а я вернулся. Прочитал стряпню эту. Отвратительно, беспомощно, примитивно… Встретились, говорю: «Вы, Михаил Михайлович, вероятно, думали, что я умер. Нет еще». Он смутился, поспешил якобы по делам… Потом пришлось мне к нему обратиться – одеться не во что стало, жена заболела туберкулезом костей. Написал я ему письмо. Не письмо – мольбу! Денег немножко просил, брючонки никуда не годные… Не отозвался Михаил Михалыч. Что ж, большим деятелем стал, на канал с Горьким скатался, полюбовался, как там народ русский… Теперь на писательский съезд… еще и с пламенной речью выступит…
– И как там на Соловках? – спросил старший по палате.