Дом купца Федора Емельянова был велик и уродлив. Дом этот не стоял, хотя о домах принято говорить, что они стоят, не высился, а был он высок, затейлив, с луковками и шпилями, — он выхвалялся. Мещанские, стрелецкие, дворянские и прочие избы и дома отпрянули от него в почтительном страхе.
Земле от этого дома было тяжко. Он давил ее, душил, лез в нее. И все-таки был ненадежен. Страх ослепил его два нижних белокаменных этажа, толстостенных, будто крепость. Страх распялил безумно окна третьего, деревянного, жилого этажа. Где, мол, он, тать, с какого боку ждать? Страх и гордыня. У кого еще в городе столько стекла заморского найдется на окошки-то?
Сын Федора Мирон, первый во всем Пскове дылда и балда — на гусе куриная головка, — подглядывал в щелку за двоюродными сестрицами.
В их курятнике с утра переполох: ждали братца.
Донат-младший сегодня выходил из-под стражи. Взяли его за нападение на шведского офицера Зюсса, и кто знает, сколько бы продержали, когда б не дядюшкины деньги.
Сестрицы кудахтали, каждая про свое и все разом — о братике.
Четверо сестер сидели на одной кровати, под крылышком у старшей, у красавицы Вари, а вторая после нее, Агриппина, тоже красавица, только вся острая, как лисичка, злая, как хорь, металась по комнате в тоске.
— Господи! — шептала она с присвистом. — Зачем мы сюда приехали? Неужто плохо нам жилось там, где люди живут? Чего нам не хватало?
— А что тебе здесь не хватает? — спросила Варя.
— Кофею хочу! Кофею! И общества! Не будь я Агриппиной — при первой же осаде собачьего вашего Пскова убегу к шведам.
— Дура! — крикнула Варя в сердцах. — А ну, всем одеваться!
Возле двери Федор Емельянов своего Мирона за ухо поймал. Приволок в библиотеку домашнюю, ткнул носом в Псалтырь:
— Читай!
— Аз! — взревел Мирон, не видя книги, и попал в точку.
— Ну? Дальше! Дальше! — кричал отец.
Мирон узрел буквицу, напрягся, будто камень лбом спихнуть хотел, и в тот же миг вспотел, ибо слово было длинное и с юсом.
— Аз же… Аз же… Аз же поу…
— Что «поу»?
— …чу. Аз же поучу…
— Дале!
— …ся! — рявкнул Мирон. — Аз же поучуся.
— Тебе сто лет не хватит, чтобы Псалтырь пройти! — Федор захлопнул тяжелую, в медном окладе книгу и грохнул этой книгой по Мироновой башке. Ухнуло, как из бочки. — Смотри, парень! Не женю, покуда грамоты не одолеешь.
— У-у-у! — затрубил Мирон в тоске.
А на улице-то — динь-динь-динь!
Колокольцы.
Тройка, осаженная перед воротами, — фырь да пырх. Из саней Донат выпрыгнул. И бегом в дядюшкины хоромы: матушку обнять, сестриц приголубить.
Слуги, кланяясь, отворяли Донату двери.
Он, легкий от счастья, воли, быстрой езды, в ожидании ласки, веселья, добра, новой жизни, влетел в комнату купца Федора.
Федор, огромный, как отец, стиснул Доната в объятиях, расцеловал, отстранил от себя и посмотрел. От погляда вспрыгнули на спину Донату мурашки, будто ком снега невзначай проглотил.
Дядюшкины глаза приценялись, рылись в нем, как в ворохе тряпья. Рот — властный: хозяин; глаза — дерзкие: мальчишка; лоб — высокий: поумнеет; грудь — широкая: породистый; спина — еще шире: на такого грузить да грузить, не скоро надорвется.
Дядя глядел на Доната, глядел, и Донат все еще улыбался, но радость загнал в закуту, и вместо нее, выставив уши, оскалив зубы, запрыгала в груди злая собачонка обиды.
Федор и улыбку Донатову оценил, и обиду разглядел, но ничего не сказал. Прошел в святой угол, зажег лампаду.
— Помолимся, сынок, за спасение души твоего отца.
Голос был теплый, без фальши. Собачонка в Донатовой душе вильнула хвостом, но зубы не спрятала.
Стали на колени под образами, помолились.
— А теперь садись, Донат, поговорить с тобой хочу.
— Матушку бы повидать, — заикнулся было.
— Увидишь. Это всегда успеется. Сестрицы-то заждались тебя…
Под окнами шумно осадил коня всадник.
— Кого это несет? — Федор недовольно прищурил глаза. — От воеводы, никак? Дьяк его думный.
Дьяк вошел стремительно. Поклонился:
— К тебе, Федор сын Емельянов, от воеводы Никифора Сергеевича с делом государевым и спешным.
Нагло и недоуменно воззрился на Доната.
— Говори! Это мой сын! — приказал купец.
Дьяк недоверчиво покосился на Доната, но прекословить побоялся. Прекословить Емельянову куда как опасно.
— Никифор Сергеевич велел сказать тебе под великим секретом. — Дьяк помешкал, едва заметно плечами пожал: смотри, мол, твое дело, но не почитать тайну…
— Не тяни. — Голоса Емельянов не повысил, бережет свое достоинство, свое мошенничество.
— Никифор Сергеевич велел сказать тебе под великим секретом: не медля ни единого часа, перевози из амбаров своих хлеб в Завеличье. Из Москвы едет швед Нумменс с казной. При нем государевы деньги для шведской королевы. Тебе наказано вести с Нумменсом хлебные торги. Вот царское письмо к тебе.
Дьяк поклонился иконам, достал из-за пазухи письмо, поцеловал краешек, передал Емельянову.
— Давно пора с этой затеей кончать. Народ зол, того и гляди, в амбары полезет, а мы все ждем чего-то.