Ольга вспомнила маленький, всего в одну комнату, деревенский дом, огромную печь, на которой можно было читать, подложив под голову сушившиеся валенки, – к запаху шерсти примешивался слабый, горьковатый запах печной гари. Там царила тёплая, дремотная, чуть душная темнота – свет проникал скупо, по самому краю, и в сумерки приходилось держать книгу на весу, ближе к свету.
Бабушка Нюра ходила неслышно и не прерывала Ольгиного занятия, даже если видела, что Ольга не читает, а часами смотрит поверх книги на мохнатую от копоти печную заслонку. Никто не мешал вольному, немного вялому течению мысли в Ольгиной детской голове, никто не торопил её и не поучал. И в своей взрослой жизни, не думая о том вовсе, Ольга старалась оградить себя от всяческих поучений и сохранить плавный, непрерывный ход раздумий, ревниво оберегая эту непрерывность и любя её.
Все эти последние месяцы в Москве Ольга мало работала и много смотрела на Эдуарда Макаровича: она не привыкла думать при посторонних. А Эдуард Макарович никуда, кроме как в институт, не уходил…
Ольга посчитала, сколько лет она не была в деревне. Выходило – девять. За квартиру было заплачено на три недели вперед. Ольга собрала чемодан и поставила его в прихожей.
Она собиралась сказать армянской семье, что уезжает, и чтобы хозяин, живший в центре города, не беспокоился. У порога большой комнаты, перед распахнутой дверью, она простояла довольно долго, разглядывая поочерёдно вскинутые одинаковые чеканные тёмные профили. Армяне сидели в своих строгих костюмах, и ни один из них так и не шелохнулся за длинным овальным столом. Безмолвная женщина стала бесшумно подавать кофе. И Ольга ушла, никому и ничего не сказав.
На пути к вокзалу она сделала небольшой крюк – там, где она купалась, стоял по колено в воде большой краснотелый мужчина, боязливо приседая и не решаясь окунуться. Увидев стоящую на берегу Ольгу, мужчина замер – и с плеском сел на дно, глухо выкрикнув: «Эп-п?!»
Потом его выкрик долго возникал в ушах, как досадное эхо действительности, в основном – никчёмной.
В деревушку, спрятавшуюся в глубокой ложбине меж холмами, поросшими могучим сосняком, автобус спустился к полудню. Из окна, со своего сиденья, Ольга узнавала дома, и улицы, и пруд, только всё это казалось сжавшимся и уменьшенным по сравнению с тем, что было прежде.
Она вышла на автостанции и побрела по кривой безлюдной улице, по которой возвращалась когда-то после уроков. Выходило, что от автостанции и школы, не видной сейчас за домами, рукой подать до бабушкиной избы. Однако Ольга-школьница – угрюмая девочка, скособочившаяся от тяжести портфеля, – возникла тут же в памяти вовсе не с этой дорогой, а со своей – бесконечно долгой, хотя и улица, и дома были те же…
Ей не встретилось ни души. Дремала под солнцем чистая травка-муравка вдоль тропы. Буйно цвели у заборов высокие шершавые лопухи. Где-то вдалеке, на другом конце деревни, визжала механическая пила. Только у самого поворота, около недавно отстроенного каменного дома, мужчина лет пятидесяти со скрежетом сгребал совковой лопатой щебёнку и строительный мусор.
– Грех – завтра работать-то! – сказал мужчина Ольге, опершись на лопату. – Вознесение. Большо-о-ой праздник!.. Грех.
Он вздохнул, отёр пот со лба и снова принялся подгребать мусор к куче.
Ольга завернула за угол и оказалась прямо перед избой бабушки Нюры – оставалось пройти по буграм развороченной земли, по затоптанной доске, перекинутой через канаву: улица была перерыта. Но что-то остановило Ольгу. Она опустила чемодан на траву и почувствовала спиною чей-то пристальный, сильный взгляд.
Окна избы позади неё были растворены. Обернувшись, Ольга увидела совсем близко, на расстоянии трёх шагов, старуху, стоящую в своей комнате перед подоконником. Старуха смотрела на Ольгу, сощурясь, и крепко прижимала к груди детскую розовую лейку. Не узнав Ольгу, она снова принялась за дело – на подоконниках перед нею теснились в ряд глиняные горшки с неправдоподобно толстыми блестящими оранжевыми цветами, со зловеще-зелёными зубчатыми листьями. Старуха торопливо поливала их и тревожилась, щупая время от времени землю в горшках, и сокрушённо качала головой: земля казалась ей сухой.
Цветы во всех горшках были одинаковые – искусственные, из грубой крашеной жести, заботливо и глубоко воткнутые в землю… Старуха наклоняла детскую лейку, вода лилась тонкой экономной струёй – разбрызгиватель с лейки был снят или потерян, – и переходила от окна к окну. И снова тревожно и торопливо ощупывала землю, прежде чем полить.
Старуху эту звали Танюшкой. Ольга помнила её другой. Теперь лицо старухи сильно съёжилось, а брови и ресницы стали будто гуще и мохнатей. Помолодевший, блестящий взгляд её чёрных, нестерпимо ярких глаз показался Ольге тоже каким-то мохнатым и неприятным. Ольга кивнула ей и поздоровалась. Танюшка в ответ лишь замерла – и ещё торопливее стала поливать свои жестяные цветы, скупо расходуя воду и щупая землю.