Испив рассолу из банки и утёршись полотенцем, свёкор едва не рухнул, поскользнувшись на огрызке уроненного огурца.
– Что за теснота?! Упасть негде. Повыкидывал бы я твоё приданое! Все бы коробки ликвидировал! Полкомнаты макулатура книжная занимает… Пусть Ванька всё отнесёт Амнистиевичу, на растопку! Приказываю, как родитель! Слышишь, нет?
– Тише, – просит Нюрочка свёкра. – Пожалуйста… Ребёнок спит…
– Ничего! Наспится ещё за свою жизнь. Не велик барин!.. Ребёнка родили! Эх, барыги, барыги. Воспитатели, тоже мне… Чего путного от него ждать, от ребёнка вашего, с такими родителями?!. Ну, я домой. Сто грамм ещё махну. И всё. Школу, значит, она бросила, ангельчик, – продолжает свёкор со стаканом в руке. – У неё мать-закройщица без работы осталась. «А брат, – говорит, – он тощий, но ест много. Пусть он зато выучится. Я скажу, что деньги в кустах нашла»… Пальцем её не тронул, между прочим, невинную. «Бери – всё! Деньги мои не большие. Копейки! Но они – чес-тны-е!»…
– Ивана нет ещё, – потирает Нюрочка лицо, садясь на неприбранную кровать. – Утро скоро, а его…
– Ну, заладила. Говорю же: не пропадёт! Сухой из воды выскочит. Что я, Ваньку не знаю? У него – бабкино воспитанье! Там – всё строго было. Она, старая, Ваньку нам – не доверяла. Не религиозные мы были для неё! Но мы… Мы всегда жили че-ст-но!.. Нет, лучше двести грамм ещё выпить. Денатурат же! Берёт не сразу… О! Теперь прошибло: икота пошла… А ты бы тоже махнула! Грамм пийсят и тебе можно. Сама бы расслабилась, и ребёнок насосётся, лучше спать будет. Учишь вас, учишь, спекулянтов, а толку нет.
Он садится к столу, не сняв ружья, допивать во тьме, и не видит, как берёт из коляски, как закутывает в одеяло Нюрочка спящего младенца.
– «Забирай всё!» Так ей говорю, ангельчику. «Иди – и больше – не греши!!!» – заглядывает свёкор в кастрюли поочерёдно. – Нюр, ты куда собралась-то? Пальто надела… Я тебе рассказываю или кому?.. Свечку бы лучше мне зажгла… Никакого гостеприимства…
Но Нюрочка спешит, спешит на волю, прижимая ребёнка к себе:
– Гулять, Саня, пойдём. Тише… Папу твоего, Саня, встретим…
– На мороз в такую рань кто прётся с дитём?! Только ненормальные. Там ботинки к земле примерзают!.. – предостерегает свёкор, громыхая посудой и круто посыпая перцем хлеб. – Ну вот, холод по полу идёт. Эй, двери-то закрывайте, мать-перемать!!! Не лето…
Ещё не рассвело, а Бухмин уже проснулся окончательно в состоянии тревожном и решительном: ему надо спешить – зачем, куда? Неизвестно… Пора!
Прошлым вечером, закутанный в одеяло, он услышал по старому приёмнику – кто-то читал его стихи о девушке, стоявшей на перроне в меловом пыльном облаке. Потом голос ведущего сказал: «В те годы, когда поэт Бухмин был ещё жив…» И он, поняв, что на свете его больше нет, покивал согласно:
– Всё так… Если умирает держава, то жизнь отдельного человека уже ничего не значит. Всё так.
И свет погас… А сам Бухмин почему-то пережил эту ночь…
Сейчас он соберётся с силами и выберется из-под одеяла. Умываться во тьме старый поэт не будет, и чай пить – тоже. Электричества как не было, так и нет. Но под его окном ходит кто-то, проснувшийся до света. Поскрипывает снег под шагами, свежий снег… Опять – снег… Молодой снег, износившаяся жизнь… Но кто же там ходит в предутренней тьме?
Подглядывает обычно за Бухминым та самая старуха в тугом стёганом шлеме, скрывающая у себя, под чёрною тряпкой, и взращивающая в банке нечто мерзкое, осклизлое, медузообразное. Она даже пыталась однажды ворваться к Бухмину в комнату.
– Я не приглашал вас, – оттеснил он старуху с обвисшими щеками, перепугавшись отчего-то. – Нет, нет.
– А как нам жить, не знаю, с кем? – возмущалась она на ступеньках. – Вдруг у вас проводка замыкает? Мы, соседи, должны знать…
– Я никого к себе не звал, – заперся тогда Бухмин. – Не звал. Уходите…
После этого старуха, замедляя шаги, лишь бросала гневные взоры в его окно, завешенное газетой, однако в гости больше не заявлялась. И всё же как-то он долго разглядывал её, приподняв бумажный уголок.
– …Они все что-то выращивают в стеклянных своих банках, – раздражённо забормотал Бухмин, опуская ноги в валенках на пол.
Те, которые ходят с недовольными лицами, выращивают, выращивают у себя что-то осклизлое. У всех, у всех в Столбцах, на подоконниках стоят какие-то стеклянные банки под тряпками! Стоят по всему свету… Стеклянные банки… Но в разбухающей осклизлости уже зарождается некий багровый зрак – что-то живое и ещё не грозное, похожее на малый кровавый сгусток внутри куриного яйца, он видел это, видел. Как в преизбыточности терпения зарождается кровь…
– Нет… Не надо крови, – бормочет старый поэт в тёмной каморке, приглаживая взлохмаченные волосы. – Не хочу, не вынесу… Нам хватит того, что было… Сколько можно?!.