– Пытаюсь написать три рассказа, чтобы получилось десять, количество, необходимое для книги. Кроме того, начитавшись переводов китайской поэзии и стихов Эзры Паунда – последние мне не слишком по душе, – я взялся сочинять короткие композиции, не больше десяти строк. Обычно это стихи из семи, одиннадцати, четырнадцати, иногда из девяти слогов. Меня попросили что-то сделать для одного журнала, и я дал тринадцать коротких стихотворений, они появились за четыре или пять дней, и я их назвал «тринадцать монеток», чтобы обозначить их краткость и определенную чеканку, отделку. Еще мы с Алисией Хурадо[184] уже много лет пишем «Учебник буддизма». Не знаю, закончим ли его когда-нибудь. Кроме того, перевожу на семинаре, о котором мы говорили, диалоги Соломона и Сатурна[185], одиннадцатого века; один фрагмент из них – единственный, какой был мне доступен, – появился в журнале Национальной библиотеки[186]. Сейчас я раздобыл всю книгу на англосаксонском, опубликованную в Вене пятнадцать лет назад.
– Если подвести итог вашей жизни, какие моменты вам покажутся самыми важными?
– Мое первое возвращение в Буэнос-Айрес. И еще моменты очень интимные, которые приносили много счастья, и когда пишу, я тоже чувствую определенное удовлетворение, хотя то, что я пишу, мне не нравится. Я пришел к выводу, что удовлетворение, какое чувствуешь, когда пишешь, мало связано с ценностью написанного, что согласуется с сентенцией Карлейля: «Любое создание человека уязвимо, но само созидание важно». Что-то сделанное может и немногого стоить, это – создание человека со всеми человеческими несовершенствами, но само делание, само созидание – вот что интересно. Еще я храню воспоминания о детстве, о какой-то прогулке верхом, о том, как я был счастлив, когда плавал; храню и воспоминания о местах… Но, как писал Марсель Пруст, когда ты тоскуешь по месту, ты на самом деле тоскуешь по времени, с этим местом связанному; не по месту мы тоскуем, но по времени. То есть, когда я думаю, что временами бывал счастлив в Техасе, это потому, что я был счастлив в определенный момент, но доведись мне сейчас вернуться в Техас, не будет никакой причины чувствовать себя там счастливым. Или когда я осознавал, что всего через несколько дней я вернусь в Буэнос-Айрес. Но тогда имелась какая-то тревога, тоска; я все время боялся: вдруг что-то случится и возвращение отложится.
– Для вас всегда так важно возвращаться в Буэнос-Айрес?
– Да, возвращаться для меня очень важно, даже из последних поездок, когда я знал, что возвращаюсь не к чему-то особо приятному, а к не слишком отрадной повседневной рутине. Но я всегда ощущал: что-то в Буэнос-Айресе мне нравится. Настолько нравится, что мне не нравится, когда этот город нравится другим. Такая вот ревнивая любовь. Когда я нахожусь за границей, например в Соединенных Штатах Америки, и кто-то выражает желание посетить Южную Америку, я его сподвигаю на то, чтобы посмотреть, например, Колумбию, или советую побывать в Монтевидео. Но не в Буэнос-Айресе. Это огромный город, слишком серый, слишком большой, печальный, говорю я им, но только потому, что считаю: другие не имеют права на то, чтобы мой город им понравился. Кроме того, иностранцев обычно увлекает то, мимо чего ты сам проходишь равнодушно. Сама мысль о том, чтобы восхищаться прудами в парке Палермо, или Обелиском[187], или улицей Флорида, наводит тоску. Только сумасшедший может восторгаться небоскребом Кавана[188]. Или южными кварталами, совершенно апокрифическими. Настоящий портеньо чувствует, будто их воздвигли на будущей неделе, если можно так выразиться.
– Вы настолько ревнивы?
– Да, стараюсь держать себя в руках, но – да, ревнив. Понимаю, что это недостаток.
– Какие еще у вас недостатки?
– Думаю, непомерное тщеславие.
– По вам не скажешь.
– Нет, я тщеславен, только хитро заметаю следы.
– Но если для вас не важен успех…
– Но ведь успех настолько эфемерен… И потом, в таком возрасте, как у меня, ты уже пережил столько успехов, что они канули в забвение. Я вам расскажу один примечательный случай. В тысяча девятьсот десятом году считалось, что лучший писатель во французской литературе, стало быть, и в литературе мировой (такая тогда существовала шкала), – Анатоль Франс. Сейчас это показалось бы несколько грубой шуткой, но в ту эпоху полагали, будто он – такой же великий писатель, как Вольтер. Понятно, что, приехав в Буэнос-Айрес, Анатоль Франс нас открыл: мы себя почувствовали немного более настоящими, раз Анатоль Франс узнал о нашем существовании. И даже простили ему некоторые огрехи. Приехав в Монтевидео, он сказал, что всегда любил Уругвай, потому что всегда любил уругвайский кофе. Его еще предстоит открыть, правда?.. Ясно, что ложная информация происходила от секретаря, который присоветовал: «В Уругвае следует говорить о кофе».
– Значит, вы считали себя тщеславным.