Быть может, лучшим комментарием к приведенному сонету Пушкина явится следующая выписка из его письма к Погодину: «Вы спрашиваете меня о Медном Всаднике, о Пугачеве и о Петре. Первый не будет напечатан (не пропустил царь. — В. К.)… Вообще пишу много про себя, а печатаю поневоле и единственно для денег: охота являться перед публикою, которая вас не понимает, чтоб четыре дурака ругали вас потом шесть месяцев в своих журналах только что не по-матерну. Было время — литература была благородное, аристократическое поприще. Ныне это вшивый рынок. Быть так». (Переписка, том III, стр. 93.)
Одиночество, однако, страшная вещь; оно грозит обеднением или во всяком случае искривлением пути поэта. Несколько позднее другой независимый и оппозиционный гений из дворян-аристократов попробовал осуществить идеал Пушкина, замыслившего бегство от двора и света в одиночество деревенского уединенья, которое у Пушкина было связано с замкнутостью в себе чистого искусства. Лев Толстой, гений в искусстве, зоркий ум, разглядевший основной социальный конфликт своей страны, в результате проявил себя в то же время, как самоучка-кустарь, чертами юродства.
Пушкин не ушел так далеко в конфликте с действительностью, как Толстой; у Пушкина не дошло также до чудаческих черт проявления протеста. Однако, отрицательные явления одиночества и теории искусства для искусства стали сказываться и на нем: автор «Памятника» в том же году написал стихотворение «Из Пиндемонте»:
Пушкин, друг декабристов, поэзия которого выросла на закваске политического свободолюбия, находивший в народе источники творчества, мечтавший о бессмертии в памяти народа, приходит к парадоксальному, противоречащему всему духу оставленного им наследства, выводу, что зависеть от народа одинаково стеснительно, как и зависеть от властей, от царя, от Бенкендорфа.