— Вы упрямый человек, — повторила она горько. — Упрямый… И — злой, злой. Я понимаю, одиночество в старости страшно, но кто же виноват? Сами не сберегли Бориса, а теперь…
— Не сберег! Василий, ты слышишь?
— Конечно! Единственный ребенок, и вы не смогли… Или вы не отец? Или он не родной вам был?
— Да что вы мелете? Вы с ума сошли!
Барашков стал багроветь.
— Я вас уважаю, Наталья Сергеевна, но-о…
— Какие же вы оба!.. Будь Борис взрослым человеком, тогда еще другое дело. Но он же ребенком был! Какая ему война? Что он понимал? Да я бы…
— Василий! — прохрипел Степан Ильич и, задыхаясь, стал рвать ворот сорочки.
Маленький Алеша испугался и заревел. Барашков кинулся к товарищу.
— Степан, присядь. Степан, только спокойно, спокойно…
С треском обрывая пуговицы, подполковник вытянул перед собой руку и, тычась точно слепой, побрел к выходу.
— Уйдите! — он оттолкнул подбежавшую хозяйку. — Не трогайте меня.
Она отскочила и в ужасе обеими руками зажала рот. Помогая товарищу сходить по лестнице, Барашков выговаривал:
— Ах, черти вы, черти! Ну вот что теперь делать?
Они вышли из подъезда. Степан Ильич в изнеможении прислонился к стене. Он сразу потяжелел, согнулся.
— Слыхал, Василий? А?
— Пойдем-ка… пошли. Молчи, молчи, не надо! Помолчим давай. Вот за руку возьмись.
И они тихо поплелись к автобусной остановке.
Ночевать Барашков увез его к себе. Клавдию Михайловну предупредили по телефону.
Назавтра был воскресный день. Василий Павлович спозаранку орудовал с сыновьями в гараже. Стало припекать, когда он посмотрел на солнце и отправился проведать гостя. Степан Ильич, одетый, сумрачный, стоял у окна. После вчерашнего его здорово перевернуло.
У Барашкова вырвался вздох:
— Эх, черти вы, черти!
— А ты знаешь, Василий, что к ней этот… профессор подлезал?
Барашков оживился:
— А то нет! Я сразу увидел. Всю дорогу мылился. Я тебе даже больше скажу, ты только не кипятись: он к ней целоваться лез.
— Врешь!
— Я тебе говорю! Она сама мне по секрету…
— Вот хлюст! А посмотреть — вроде такой весь… культурный, вежливый.
— Я тебе так скажу, Степан. Вся эта культура — как абажур, для глаза. Смотрят люди: вежливый, не матюкается — ну, значит, культурный.
«Он прав, — задумался подполковник. — Как часто элементарную вежливость мы принимаем за душевные качества».
— Не понимаю я таких, Василий. Она ж ему вроде ясно показала… Нет, лезет, добивается! Ухажер!
— Так полагается, Степан. Ты человек дикий, не понимаешь.
— Дикий! — усмехнулся Степан Ильич. — Скорее, старый.
У Барашкова лукаво сузились глаза.
— Ну уж… старый! — и он толкнул друга в плечо.
— А что? Конечно, старый.
— Уж будто! — задирал его Барашков и крепче ткнул кулаком.
— Отстань. Чего ты? — поморщился Степан Ильич.
— А не отстану — тогда что? — и Василий Павлович, вдруг захватив его руку, ловко завернул ее за спину.
— А, черт! — оживился Степан Ильич, и друзья принялись бороться.
Пока они топтались и пыхтели, в комнату заглянул маленький стриженый мальчишка, изумился, испуганно пискнул: «Дедушка!» — и убежал.
Отдуваясь, они разняли руки. Степан Ильич, набирая побольше воздуха, держался за грудь.
— Пацана-то… — проговорил он, — напугали. Вот, скажет, дураки старые.
— Так ведь подкрадется, дьяволенок, как таракан. И не услышишь!
От лица Барашкова отливала бурая кровь.
— Эх, Василий! — проговорил, уняв дыхание, Степан Ильич. — Как подумаешь иногда: и быстро же жизнь пролетела!
Он вдруг выругался так, как не ругался даже на фронте. Барашков понял, насколько горька и безысходна мысль друга об одинокой старости.
— Степан… — после долгого молчания позвал Василий Павлович. — Эх, не хотел я говорить!.. Вот что, Степан. Ломай ты себя, ломай… Характер свой собачий! Ну что это такое? Ты же среди людей живешь.
— А что я… тебе-то чем не угодил?
— Да разве обо мне речь!
— А о ком? О ней? О ее ребятках золотых? Ты что, дурак? Не понимаешь? Ты вот себя сравни. Меня. Парней своих. Да и остальных… Ну?
Василий Павлович осклабился и погрозил другу пальцем:
— Ишь ты… запел! А помнишь, как в метро меня пушил? А ведь я тогда про то же самое. Все идут как положено, а одна или один обязательно против шерсти, против всех. Мол, проскочу, беды большой не будет. А разве на фронте ты таких не видел? Все на передовой, а этот… — и Барашков изобразил рукой вилянье рыбьего хвоста.
— Но мы-то, мы! — страдальчески воскликнул Степан Ильич. — Мы-то разве молодыми не были? А вспомни…
— Погоди, Степан, не кипятись, — остановил его Барашков. — Ты что, хочешь сказать — мы ангелами были? Ага, держи карман! И в огороды лазили, и по садам… Меня, помню, отец ремнем дерет и приговаривает: «И что из вас получится, ума не приложу!» А получилось же! От Сталинграда до Берлина кто прошел? Ну вот! Да разве только это?
Он положил руку другу на плечо, стиснул:
— Или ты думаешь, что на нас с тобой уже и Россия кончится?
Отошел к окну, сунул в карманы руки, тихонько засвистел.
— И все-таки нет, — сказал Степан Ильич упрямо, — хоть ты и говоришь, а мы росли совсем не так. Мы с детства понимали слово «надо». У нас оно в крови сидело. Надо, — значит, вперед! А эти?