Хотя в тот вечер, в самом начале, он почти не замечал Костровского. Он все смотрел, таращился на артистку, которую Костровский привел,— на его соседку, молодую, красивую, с ослепительными плечами, обнаженными низким вырезом платья, такого легкого, переливчато-прозрачного, что не только плечи — вся она казалась ослепительной и обнаженной. Никто из женщин, которых Андрей привык видеть у себя в доме, не одевался так, не был так ярок, не держался так вызывающе свободно. Никто не курил сигареты «Фемина» с золотым ободком, не откидывал в сторону с таким изяществом тонкую руку в широких звенящих браслетах, не пил полными стопками водку, не отставая от мужчин, не смеялся так шумно...
Андрей невольно сравнивал ее со своей матерью и с досадой чувствовал, что мама, всегда такая красивая, как-то вдруг потерялась, поблекла рядом с ней и была уж слишком озабоченной, захлопотавшейся, поминутно вскакивала, чтобы пододвинуть кому-то соусник, заменить расколотый фужер, передать салфетку... Даже сшитое специально к новогоднему вечеру платье, зеленое, с высоким стоячим воротником, который делал ее шею похожей на нежный стебелек ландыша,— даже это платье казалось ему невозможно будничным, да еще было наполовину скрыто передником — и веселым, и пестреньким, и ей к лицу, но все же, все же... Уж без передника-то могла бы она сегодня обойтись!..
Но, в досаде за мать, он решил тогда, что было бы немыслимо представить, как она так вот лихо опрокидывает стопку за стопкой или хохочет, заглушая остальные голоса... Или пудрит плечи,— он заметил у актрисы на вырезе платья пыльцу от пудры,,. Со злорадством отыскав у нее еще несколько изъянов, он почувствовал мать отомщенной...
Так это было, в тот вечер, полтора года назад...
Мимо проехал еще один «икарус», почти пустой на этот раз, но Андрей не обратил на него внимания, не подумал даже, что успел бы добежать, заскочить в него на следующей остановке, до которой оставалось рукой подать. Он шел дальше, огибая встречные лужи, а через те, что помельче, шагал напрямик...
Тогда, за столом, об Андрее забыли. Только когда актриса — у нее с утра был спектакль — отправилась спать, мама шепнула ему, что пора бы, пора... Но так, порядка ради шепнула: спать ему было негде, в родительской спальне уложили актрису, а в комнате Андрея устроили бар для мужчин. И Андрей остался за столом.
Только теперь он рассмотрел как следует Костровского, режиссера, недавно приехавшего к ним в город. Он сразу чем-то не понравился Андрею. Все в нем ему не понравилось: черные, гладкие, чересчур зализанные волосы над высоким, как бы сдавленным с боков лбом, очки в массивной роговой оправе с толстыми квадратными стеклами, а за ними — темные, с плывучим сонным блеском глаза... Дремотное выражение было разлито по его лицу, и сидел он как-то расслабясь, утомленно откинувшись на спинку стула, и в том, как он разговаривал, улыбался — лениво, нехотя, даже в том, как разглядывал, прежде чем поднести ко рту, подцепленный на вилку розовый, светящийся от жира ломтик семги, было что-то надменное, почти высокомерное.
Правда, все в нем переменилось, когда на той половине стола, где сидел Костровский, вспыхнул спор.
Как он, с чего возник, Андрей не понял, да и откуда мог он понять, разобраться, если заварилась вдруг такая каша, что никто, пожалуй, ничего не понимал уже толком. Все шумели, перебивали друг друга, в общем гаме выделялся лишь ровный, как обычно, басовитый голос отца. И весь стол замолк, едва заговорил Костровский. От любопытства: свежий человек, никто не знал, что он скажет. Но и не от одного любопытства. Его невозможно было не слушать, не поддаться его негромкому голосу, его прищуренному, но уже не сонному, ожившему, загоревшемуся взгляду.
Андрей не помнил, что именно говорил он, возражая отцу. Врезался только размашистый жест, с которым Костровский вскинул вверх свою маленькую белую руку, указывая на висящую под потолком давнишнюю, одну из первых, конструкцию отцовского ионизатора.
— И с помощью этого вы хотите сделать человека счастливым?.. Это страшно, дорогой Владимир Андреевич, это невероятно и чудовищно — все, что вы тут сказали!..
И еще:
— Я допускаю, цель у вас благородная, гуманная, прекрасная цель — облагодетельствовать человечество... Но, между нами, вполне ли вы уверены в том, что вам в самом деле известно, что такое — счастье?.. И если даже известно, то — что с вами согласятся другие?.. На это ваше счастье — согласятся?..
Примерно так он сказал.
Отец бы мог, подумал Андрей, мог бы, и запросто, смять, загнать в угол этого краснобая, с его холеными ручками, с его пижонской «бабочкой», пришпиленной к хилой груди... Что он смыслит в науке?.. Но, наверное, отцу неловко было с ним связываться. Он произнес только, снисходительно улыбаясь и всем видом обозначая несерьезность подобного спора:
— Нас рассудит будущее.
— Я убежден, оно, это будущее,— режиссер наткнулся глазами на Андрея,— это будущее — не на вашей стороне!