Здесь честно и со знанием дела перечислены компоненты того самого «писательского соцпакета». Как-то нелепо смотрятся жалобы на «преклонный возраст». Кроме того, ранее автор описывает скуку и безделье, которые его угнетали во время работы в лаборатории. Тут можно с собой прихватить черновик очередного романа и практически свободно творить. Ну и наконец, двадцатилетний Ефимов нас не радовал шедеврами, созданными после работы. Повторюсь, что в мемуарах нет ничего о его первых писательских шагах. Нет никакого «Мартина Идена». Об этом, кстати, писатели любят вспоминать. Особенно те, которые состоялись. А Ефимов явно чувствует себя таковым.
Ну, это приземленные, бытовые вещи. А как же погони, визг тормозов разноцветных «Волг», диссидентство, «сладкий воздух свободы»? «Смутьянство», как утренний летний туман, рассеивается и здесь:
А в лагере уцелеть мне было бы нелегко. Все бывшие зэки сходились на том, что крепкий желудок – одно из главных условий выживания там. При моей повышенной кислотности (любое отклонение от диеты наказывалось приступом изжоги) возникновение и быстрое развитие язвы желудка на лагерной баланде было гарантировано.
Отмечу, что Довлатов объясняет свое «недиссидентство» несколько иначе. Из знакомого интервью Виктору Ерофееву, опубликованного в журнале «Огонек», в части, касающейся причин эмиграции писателя:
Представьте себе – в Ленинграде ходит такой огромный толстый дядя, пьющий. Печатается в «Континенте», в журнале «Время и мы». Участвует в литературной жизни, знаком с Бродским. Шумно везде хохочет, говорит какие-то глупости, ведет вздорные антисоветские разговоры и настоятельно всем советует следовать его примеру. И если существовал какой-то отдел госбезопасности, который занимался такими людьми, то им стало очевидно: надо либо сажать, либо высылать. Они же не обязаны были знать, что я человек слабый и стойкий диссидент из меня вряд ли получится…
Говоря о слабости, Довлатов не подыгрывает читателю, а обозначает свою человеческую предельность – изначальную невозможность совершить определенные действия, понимая их последствия. Объяснение Ефимова – как я мог стать героем, но подвела слабость желудка. Кислотность – препятствие не на пути к подвигу, а к личной честности, на которую способны далеко не все. Осуждаю ли я автора мемуаров за нежелание идти в лагерь или за желание увидеть свою повесть напечатанной? Нет. Вопрос в другом: зачем при этом рассказывать о своем смутьянстве? Тем более, что писались воспоминания не в девяностые годы, когда диссидентство – реальное или мнимое – было ощутимым социальным бонусом. Рассказ о себе – среднем советском писателе – не менее драматичен и интересен. Другое дело, что признать свою «среднесть» оказывается очень тяжело.
Именно в желании печататься столь непохожие люди, как Ефимов и Довлатов, совпадают. И, как полагаю, именно стремление к «легальности» похоронило проект журнала или альманаха, который вынашивали Вахтин с Марамзиным. В итоге Борис Вахтин через десять лет стал рядовым участником чужого проекта. Почти синхронно Владимир Марамзин во Франции начинает свой издательский проект: журнал «Эхо». Увы, он также не стал ярким событием русской литературы. Но об этом я еще скажу.
Глава седьмая
Довлатов хотел одного – быть печатающимся автором. Не самиздатовским, тамиздатовским, а попасть на страницы легального достойного издания. Путь туда – дорога к читателю. Какое-то время можно обходиться эрзацем – друзьями, которые в силу личной привязанности должны не только читать свеженаписанное, но и говорить в лицо автору то, что они думают о прочитанном. Друзья же по той или иной причине меняют свое отношение к тебе и, соответственно, к тому, что ты пишешь. Иногда в болезненной для тебя форме. Людмила Штерн вспоминает о зрелом этапе знакомства с Довлатовым. До этого она хвалила все, что он ей приносил. Как человек литературно чуткий, Довлатов нуждался не просто в лобовом обвинении в гениальности, а в сложном ритуале, состоящем из иронии, недосказанности, сравнения с ранее написанными им же рассказами, наконец, похвалы как таковой: