А все-таки главная та минута, когда я почувствую, что стенка забоя лихорадит. До этого еще далеко, и можно работать вполне спокойно. Одно паршиво: нечем дышать. Воздух — как подогретое масло. Донага разделся, и раззуться пришлось, — горячий пот в сапогах так и хлюпает. По работе подсчитываю приблизительно: сколько времени прошло? Решаю, три смены, не меньше. Выбрался из забоя, на кучу породы прилег и сразу заснул, словно памяти лишился.
Как дальше жил? Наяву или во сне? Затрудняюсь ответить. Помню, что спать ложился четыре раза. Воду всю, до капли, выпил. Ел мало, только хлеб один… Жажда меня мучила, жаром пекла. И, наверное, совсем из сил я выбился или углекислоты наглотался, — все чаще падаю у забоя: упаду и сплю. Но и во сне одно и то же чудится: будто этот серый камень я продолжаю дробить. Ударю ломом с размаху, груду тяжелую выверну, — серая пыль клубами подымается, долго перед глазами течет. И удивительные вещи со мной творятся. Как будто не пыль уже это, — низкий степной туман под ногами стелется, и я на склоне кургана стою, а она, Машенька, рядом со мною… Выше нам нужно подняться, на вершину, но склон крутой и зыбкий и высота… Сжался я в комок, прыжком на целый метр поднялся, руку Машеньке протянул. Легко она всходит, невесомая, и руку поднимает, отодвигая, будто штору, туман… Тогда я вижу: огни внизу загорелись, и прямо ко мне лучи их протянуты, над черными отвалами, над брошенными шахтами, над садами, сплошь искалеченными, везде огни. Живой этот свет всего меня переполняет. Слышит ли меня Машенька? Она уже далеко, на самой вершине. И я кричу ей так, что в горле саднит:
«Машенька, да посмотри же, Донбасс разгорелся! Камень, руками нашими согретый, дал свет!»
Что еще помнится мне в том тумане: сладкий, весенний дождь. Это из шпура вода прорвалась, льет на меня струей. А я ничего не вижу, потому что лампа давно уже погасла, темень, и такое со мной приключилось, что даже понять не могу, где нахожусь.
Вспомнил. Встал. Снова за обушек взялся: раз ударил и другой. Тут убегать, спасаться надо, но я про опасность совершенно забыл, одно меня влечет: скорее бы оставшуюся тонкую стенку одолеть. На этих последних метрах я и крепь ставить бросил. За спешку свою пришлось мне тогда же расплачиваться. Хотя, если вдуматься, это меня и спасло. Обвисший камень сорвался с кровли, ветром горячим меня обдало, в голову, в грудь ударило, вниз, по наклону отшвырнуло. Может, еще три-четыре секунды я при сознании находился и то ли крикнул, то ли подумать успел:
«Третий горизонт!.. Готово… Готово!»
Вот и теперь спросите: сколько времени я в сбойке пролежал? Не отвечу. Наверное, долго. И опять сны, сны… То Петрович, то Машенька мне снится, вся в ярком свете, будто в дожде, и голос ее отчетливо слышу:
«Воды поскорее давайте… воды!»
Открываю глаза. Свет. В густом комке света она склонилась надо мной. Я говорю ей:
«Снись мне, снись…» — и закрываю глаза.
В себя пришел немного позже. Как доволокли они меня к стволу шурфа? Немало, пожалуй, было со мною хлопот. Уже наверху, под солнцем, понял я, что случилось: встать попытался и не смог. Народу вокруг меня человек, наверное, пятнадцать собралось. Встревожился я, и стыдно стало. Секрет… Какой же теперь секрет?
На Машеньку лишь мельком взглянул: печальная, огорченная, и понятно — доверила секрет, называется! Меж другими лицо парторга, Сильвестровича, мелькнуло. Я его по имени позвал:
«Я это затеял, Сильвестрович, на свой риск и страх».
А он тихонько за плечи меня обнимает, и веки, ноздри, губы — все лицо у него дрожит.
«Эх ты, парень, — говорит, — паренек!.. Донбасс, говоришь, разгорается? Эх, паренек!..»
Вижу, ни слова больше не может сказать, губы перекосились, а глаза радостные, мечтательные, как и у нее, у Машеньки.
С неделю я в больнице провалялся, не знал, что столько у меня знакомых и друзей. Другого в первый раз вижу, а он, оказывается, с утра в коридоре топчется, очереди своей ждет. И ничего особенного не скажет, посмотрит, возле койки постоит, улыбнется смущенно…
«Ну, выздоравливай, Лука!»
Сидор Петрович, бригадир мой, в неурочное время, ночью, прямо со смены пришел. Я сразу узнал, что это он идет, едва услышал, как в коридоре каблуки его загремели.
«Впустите его, — говорю сестре. — Очень прошу вас — впустите…»
До этого о самом главном спросить я никого не решался. А Сидор Петрович скажет, обязательно скажет! Так оно и вышло, лишь появился он на пороге, на всю больницу загремел:
«Что, лежебока, нежничаешь? Время золотое теряешь! Мы на третий горизонт собираемся, а ты тут чай вприкуску сосешь?»
Смеется старик, усищами трясет, и в каждом его шаге я вижу удовольствие. Вся забота от сердца у меня отхлынула.
«Значит, вода прорвалась?»
«Как?! — удивляется. — Ты и не знал?»
Тут некстати дежурный врач появился, с разбегу петухом накинулся на старика, поговорить нам не удалось.
Утром просыпаюсь, чувствую: кто-то осторожно пульс мой прощупывает. У кого же еще такие ласковые руки? Машенька рядом со мной сидит. Голову я поворачиваю, бог мой! Да это ж усатый…
— Ай-яй-яй! — вырывается у Кузьмы.