Возвращение этого бедняги, Дональда Мэгона, давно перестало быть событием, чудом из чудес. Приходили любопытные доброжелательные соседи — мужчины, сидели или стояли, уважительно-добродушные, бодрые; солидные дельцы интересовались войной, только как побочной причиной падения и возвышения президента Вильсона, да и то лишь выраженной в долларах и центах, тогда как их жены болтали между собой о тряпках, через голову Мэгона, не глядя на его изуродованный, бездумный лоб; заходили и случайные знакомые ректора в демократически расстегнутых рубахах, спрятав за раздутую щеку табачную жвачку, и вежливо, но твердо, отказывались снять шляпы; знакомые девушки, с которыми Дональд когда-то танцевал и флиртовал летними ночами, забегали взглянуть разок на его лицо и сразу убегали, подавив отвращение, и больше не приходили, если только случайно, при первом посещении, лицо его не было закрыто (тогда-то они непременно находили возможность еще раз взглянуть на него); мальчики прибегали и уходили обиженные, потому что он не рассказывал про военные приключения, и во всей этой суете только Гиллиген, его хмурый адъютант, распоряжался всеми посетителями с одинаковой суровой деловитостью.
— Беги, беги! — повторял он маленькому Роберту Сондерсу, который привел целую компанию своих однолеток, обещав показать им настоящего первоклассного инвалида войны.
— Он хочет жениться на моей сестре. Почему же мне нельзя его видеть? — протестовал Роберт.
Он очутился в положении человека, который обещал своим друзьям золотые россыпи, а потом оказалось, что никаких россыпей нет. Они издевались над ним, а он отчаянно защищался, взывая к Гиллигену.
— Иди, иди отсюда, топай! Представление окончено. Уходи! — Гиллиген захлопнул перед ним двери.
Миссис Пауэрс, опускаясь вниз, спросила:
— В чем дело, Джо?
— Да этот чертов щенок, Сондерс, приволок сюда целую артель — смотреть на шрам. Нет, надо это прекратить, — сердито добавил он, — нечего этому стаду целыми днями глазеть на него.
— Ну, теперь уже затихает, — сказала она, — кажется, тут все перебывали. Даже из их газетенки приходили: «Возвращение героя войны». Ну, знаете, как обычно.
— Хоть бы и вправду стихло, — сказал он без особой надежды. — Видит Бог, все они тут уже перебывали. Знаете, пока я жил, и ел, и спал среди одних мужчин, я был о них не особо высокого мнения, но вот вернулся к культурной жизни, услыхал, как все эти женщины разговаривают: «Ах, бедненький, какое у него жуткое лицо! Интересно, выйдет она за него или нет? А вы ее видели вчера в городе — ходит чуть ли не нагишом!» — так я теперь куда лучше стал думать про мужчин. Вы заметили — бывшие солдаты его не беспокоят, особенно кто служил за океаном. Их это вроде как и не касается. Ему просто не повезло — и все, тут ни черта не поможешь. Вот как они думают. Одним повезло, другим нет — вот все их мысли.
Они стояли рядом, глядя в окно на сонную улицу. Женщины, явно «приодетые», шли под зонтиками в одном направлении.
— Дамский комитет, — пробормотал Гиллиген. — А может, женская вспомогательная служба.
— Да, вы становитесь настоящим мизантропом, Джо!
Гиллиген посмотрел на ее спокойный, задумчивый профиль — почти вровень с его лицом.
— Насчет женщин? Когда я говорю про солдат, я не себя имею в виду. Меня так же нельзя назвать солдатам, как нельзя назвать часовщиком человека, который случайно починил часы. А когда я говорю: «женщины», я — не о вас.
Она положила руку ему на плечо. Плечо было крепкое, с затаенной силой, надежное. Он знал, что может так же спокойно обнять ее, что, если он захочет, она поцелует его, откровенно и крепко, но что никогда ее веки не опустятся от прикосновения его губ. «Кто же ей под стать?» — подумал он, зная, что нет ей человека под стать, зная, что она может пройти через физическую близость, обнажить себя перед возлюбленным (возлюбленным?) с той же безличной готовностью. Нет, он должен быть… быть… ну, гладиатором, или государственным мужем, или полководцем-победителем: твердым, беспощадным, чтоб ничего от нее не ждал, чтобы и она ничего не ждала от него. Как двое небожителей меняются золотыми дарами. «А я, я не гладиатор, не государственный муж, не полководец, я — никто. Может быть, потому я так много хочу от нее». Он положил ей руку на плечо.
Негры, мулы. Жаркий вечер лежал на улице в изнеможении, как женщина после любви. Такая притихшая, такая теплая: ничего нет, возлюбленный ушел. Листья походили на зеленую струю, остановившуюся на лету, распластанную вширь; листья казались словно вырезанными из бумаги и плоско наклеенными на полуденный жар: кто-то придумал их и забыл свою выдумку. Негры, мулы.