Утром, проснувшись, он замычал и посмотрел в никелированный шар. Из глубины шара выплыл и смотрел на него большой, косой и любопытный глаз, за которым таилось крохотное личико обезьянки. “Ничего себе, как я выгляжу”, — пробормотал Иван Иваныч. Все же он чувствовал себя лучше и, затопив печку, взял розовый лист почтовой бумаги, принялся писать рецензию на ангину.
“С сожалением отмечаю, что автор — популярный, и вследствие этого пошлый вирус пользуется весьма ходовыми приемами.
Пожалуй, лишь температура 38,5 градуса слегка оживила скудную палитру его средств, хотя и привнесла ничем не оправданную пафосность всему его труду.
Жалкая попытка заставить осознать бренность бытия путем усиления боли воспаленного горла явно провалилась и не произвела должного впечатления.
Мы знаем, что автор не новичок, а, напротив, зрелое существо, но при этом он явно наклонен к инфантилизму и с помощью тонких уловок склоняет свою жертву к впадению в детство.
Однако при всем при этом на фоне своих жестоких собратьев он выглядит менее грубым и беспощадным, чем многие из них, вследствие чего, несмотря на все высказанные упреки, я бы рекомендовал его к вступлению в профсоюз болезнетворных организмов”.
Пока он хворал, его навещал только потерявший на войне обе ноги сосед Григорий Сидорович. Соседи кликали его Сидорычем, хотя инвалид был еще молод, как будто ценили и уважали в нем только его предков, а его самого будто и не было. И только Иван Иваныч звал его по имени. Григорий делил свое время между домом и сидением у дверей пивной, посещаемой в основном шпаной, среди которой завелись у него друзья. Порой раздавался стук как будто из-под пола, и, когда Иван Иваныч открывал дверь, Григорий, мощно толкаясь руками, вкатывался на своей тяжелой, обмазанной жирным солидолом, гремящей тележке в комнату и обычно устраивался у печки. В разговорах с котом он участвовал лишь глубокими вздохами. Иван Иваныч обычно застилал железный лист у печки салфеткой и накрывал там Григорию угощение. Тогда он адресовал свои речи уже не только коту, острие слов как бы раздваивалось на лету и попадало куда-то между котом и Григорием, а этот последний только вздыхал, как будто потерял на войне не только ноги, но и язык.
— Представь, представьте, — бормотал Иван Иваныч заплетающимся языком, — что весь наш мир и Вселенная всего лишь крохотный шарик, может быть, суставчик на ноге какого-нибудь неведомого муравья. И война, пронесшаяся по лицу земли, отзывается в его мозгу легкой судорогой.
— Иэх! — вздохнул Григорий.
— Но обиднее всего, что если это так, то и музыка не слышна никому, кроме нас… Моцарт, Мандельштам (Иван Иваныч уже читал его стихи — их случайно показал ему когда-то приятель и просил никому не рассказывать об этом), Микеланджело — все на “м” почему-то, и никому они не доступны, кроме нас. Ведь это обидно!
Кот мяукнул и проглотил сардинку, а Григорий добавил:
— Да уж что говорить!
— Но я не хочу этому верить! Странно, что музыка — единственное искусство, которое доходит до нас через исполнителей, все остальное мы воспринимаем непосредственно. Ну, вероятно, еще отчасти драматургия…
— Это верно, — пробормотал Григорий и молвил: — Налей-ка мне еще чуток! — Иван Иваныч налил, но мысли его путались. Он упал головой на стол и забылся, а Григорий, громыхая и сопя, как миниатюрный локомотив, покинул комнату.
Остановись, мгновение?
В назначенные дни, завершив неутомительный разбор почты, он всегда еще задерживался, обсуждая с Варварой Порфирьевной ее насущные дела. На днях ее должны были переизбрать в правление союза, ее это, в общем, не беспокоило, она не сомневалась, что все будет, как бывало обычно. Часто за рюмкой водки и стаканом чая они говорили о только что прочитанных книгах или еще о чем-нибудь. Порой Иван Иваныч открывал Варваре Порфирьевне какую-нибудь курьезную истину.
— А вы знаете, Варвара Порфирьевна, что Эдгар По, судя по верным источникам, посетил Петербург в 1830 году. И был выдворен за учиненный скандал, в кабаке, по-видимому. Забавно, правда?
— Да неужто? Значит, мог он пройти по Невскому мимо Пушкина.
— И оба не обратили бы друг на друга никакого внимания.
— Может быть, Пушкин подумал: “Какой дикий иностранец — пьян, растрепан, ругается”…
— А По, бросив беглый взгляд на господина в бакенбардах, мог подумать, что этот русский — странное дело — похож на негра и аристократа в одном лице. И Гоголь, как большая птица, мог задеть его на лету своей крылаткой.
В другой раз Иван Иваныч, взглянув на часы, воскликнул:
— Ох, припозднился! Впрочем, вы же знаете, что, по словам Августина, времени вообще нет.
Варвара Порфирьевна очень удивилась:
— Как это?
— А вот как — прошлого уже нет, будущего еще нет, а настоящее есть переход из одного ничто в другое.
С этими словами он попрощался с изумленной Варварой Порфирьевной и вышел из писательского дома в морозное Марсово поле, где в те времена порой за кустами поджидали прохожих грабители. А Варвара Порфирьевна позвала мужа:
— Митюня, ты слышал, что мне Иван Иваныч рассказал? Времени-то, оказывается, нет!