Хватает Вере забот и на заводе и вне его. То квартиру должна кому-то выхлопотать, то в суд бежать — выручать Ткаченчиху, у которой мыши три года трудового стажа съели, то кто-то путевку не в силах сам раздобыть, ты же, Верунька, профгрупорг, тебя цех избрал, помогай. И бегает, выручает, времени своего не жалеет, и только здесь, на рабочем месте, каждая минутка у нее на счету, и никто ее, крановщицу, отсюда оторвать не смей, так как на протяжении смены ничего здесь не может быть важнее твоего труда. Если какая отлучится на минутку в буфет, молока бутылку взять, уже бегут, давай быстрее на кран, задержка! Семь часов безвылазно подыши-ка этой пылищей, хоть ты и ас-машинист! Стоит ли удивляться, что глаза красные, очки, правда, есть, но кто ими здесь пользуется, запотевают, а работа у тебя точная, ошибиться не имеешь права. Глаза красные от пыли, голос хриплый от простуды, зимой на шихтовом дворе собачий холод, особенно как задует с Днепра, сквозняки так и свистят, крановщицам наверху достается больше всего, простужаешься, хоть и валенки и фуфайку ватную выдают. Но наибольшая беда — пылища да газы ядовитые. За всю смену нет над тобою неба, вместо неба железо вокруг, клубы пыли такие, что иногда и работать невозможно, человеческой речи не слышишь в грохоте железа, и когда тебе что-то говорят снизу, ты по мимике только, по жестам безошибочно угадываешь, что именно требуют от тебя, от твоего крана. Лом, который дети по всей стране собирают, попадает сюда, его подгоняют к тебе составами, приходят они то из Полтавы, то из Чернигова, то из Барановичей, со всей страны идет железный лом-потрощак, и его уже ждут ряды порожних мульд внизу, и ты должна всем этим распорядиться, управляя своим магнитно-грейферным. Груды ржавого железа с адским грохотом загребаешь, захватываешь поломанные колеса, сплющенные радиаторы, спрессованные обрезки жести, и смятые какою-то сверхсилой остатки того, что было когда-то стволами, оружием, стрелявшим и убивавшим людей. И сквозь ржаво-рыжие грохочущие горы, сквозь тучи дымов, выжженных доломитов и агломератной пылищи время от времени является Веруньке самый дорогой образ — образ отца, который в 1941-м вместе с односельчанами ушел за Днепр, навстречу канонадам, все ближе гремевшим где-то за окутанными бурой пылью холмами.
На днепровской переправе отец был ранен, чуть живым глубокой осенью привела его мама домой, вызволила из той страшной хорольской ямы, одно упоминание которой леденило детскую душу. Тысячи и тысячи пленных гноили там немцы за колючей проволокой, в глинищах под открытым небом гибли несчастные чьи-то отцы в холодные осенние дожди. И не единственным был этот лагерь. Куда только не ходили женщины их села в то ужасное время, все лагери Украины знали наперечет, бывало, по неделям не возвращались домой, надеясь разыскать своего, вымолить или за самогон выкупить, увести его из-за проволоки. Так выкупила и мама. Привела отца Веруньке — от ветра валился измученный, изможденный, в обмотках, скелет… Жив остался лишь благодаря маме, из могилы она его вернула — на такое способна только настоящая супружеская любовь. Мучительно кашлял тато всю зиму, Веруня жалась к его ногам, и рука отца тихонько гладила ее детскую головку… Не часто гладила Верунькину голову строгая эта рука, и хоть слабая была сейчас, отяжелевшая, но сколько ласки теплилось в ней!
Потом немцы удирали. Команды черных, как дьяволы, поджигателей носились на мотоциклах по селу и тыкали горящими факелами под стрехи, ни одной хаты не пропустили… Хата сгорела, а печь с трубой осталась, голая, задымленная торчала среди пожарища, однако Вера печь свою сразу узнала — петух хвостатый ярко на ней красовался, мамой когда-то нарисованный.
Люди ютились в погребах, рыли землянки.
А тем временем на выгоне молодые лейтенанты уже обучали вторично мобилизованных пожилых людей, одетых еще в свое, домашнее. С утра и до вечера высиживали маленькая Вера с ровесницами в сторонке, вместе смотрели, как красивенький молодой лейтенант с медалью «За оборону Сталинграда» учит их отцов ходить, маршировать, поворачивать правое плечо вперед и делать шаг на месте. Щемило душу за отца, когда замечала, как неумело, хоть и старательно, выполняет он эти упражнения. Что-то будто изменилось в ее отце за эти дни, задумчивым стал, углубленным в себя, и шершавые руки его, казалось, были еще нежнее, когда во время передышки украдкой гладил он притихшую, присмиревшую свою дочурку. Каждый шаг Вера помнит из тех его маршировок, каждую грустную усмешку, которую отец, почти незаметно, посылал ей из-под усов, проходя мимо нее в строю таких же, как и сам, людей-пиджаков. Топот отяжелевших ног помнит, все те бесконечные «шагом арш» и «на месте», и как ссутуленная спина силилась выпрямиться согласно команде. Женщины из соседних сел тоже приходили с детьми, приносили харчи своим мобилизованным, и вместе с детворой подолгу сидели поодаль, не сводя глаз смотрели на своих, пока они маршировали.