В тот день буря достигла ураганной силы. Поливая грядку из шланга, дочка ее все время прислушивалась, как старуха в хате чем-то громыхает, что-то колотит, но дочери это словно бы и не касалось, пусть уж в хате дебоширит, лишь бы на люди не появлялась, чтобы перед поселком не позорить семью. Когда же ей становилось тесно в хате, дверь с грохотом отворялась и на пороге возникала бурно-растрепанная фигура. И хоть язык заплетался, старуха принималась кого-то проклинать, выкрикивая что-то грубое, разоблачающее, и дочке, тихой и несварливой от природы, ничего не оставалось, как обратиться к крайнему, но безотказному способу: повернуть слегка шланг в ту сторону… Повернет и брызнет упругой струей, чтобы пригасить материн разбушевавшийся огонь, чтобы не докричалась до беды образцовая квартальная, бывшая героиня четвертой домны.
Юмориста Орлянченко, само собой разумеется, веселила эта сцена, он с приятелями хохотал на улице до упаду, а Ельке почему-то было грустно.
Поздно этой ночью она снова выбрела на Широкую. Автобусы уже не ходили. С гнетущими мыслями стояла Елька на обочине дороги под шатром ночного дерева, чувствовала, что снова загнана в глухой угол. Неужели жизнь так и раздавит в ней молодое упорство, резкий упрямый нрав, гордость? А ведь была жизнелюбкой, умела смеяться, — сколько хохота было, когда выезжала с девчатами на праздники в лес, купаться на Волчью… Дарили им плавни зеленые чары, целые ливни соловьиных трелей.
Откуда-то из районов гнали по Широкой стадо в город на бойню. Со всех сторон подгоняемое неуклюжими в негнущихся кобеняках[5] пастухами, запрудив всю улицу, медленно двигало стадо в темноте, бывшие ее степные знакомцы — телушки, бычки, безрогие и рогатые, молодняк и старые, наверное, выбракованные коровы. Шли тут и те, которых она сама из рук поила, те, что телятками льнули к ней, лизали ей руки шершавыми языками — искали ласки. Может, брела в темноте и любимица ее, рекордистка Княгиня, которую даже на выставку прочили? Сердце Ельки стеснила жалость к этим запорошенным пылью степной, неуклюже-большим, беззащитным созданиям. Еще вчера спокойно паслись где-то по балкам, а сейчас тащатся изнуренные, спотыкаясь по ухабам мостовой, бредут мимо собора, под щелканье кнутов проносят мимо Ельки свое понурое безразличие. Она ощущала их тепло, слышала шарканье ног, сопение, и в глазах уже отражались, переливаясь, огни ночного города. Гиканье пастухов на них не действовало, не страшила их, видимо, и эта ночь незнакомая, в заревном небе, — с тяжелым шуршаньем, помукиваньем, порою даже со стоном, идут и идут, надвигаются они на окраину города, на его багряные дымы, и, будто презирая то, что их ждет, как-то почти горделиво несут на бойню, под молоты, свою круторогую волю, степную жизнь.
Верунька Баглай (собственно — Вера; лишь выйдя замуж она стала — по мужней ласковости — Верунькой) еще застала на Зачеплянке то время, когда по утрам поселки просыпались от заводских гудков. Кто хоть раз услышит, никогда не забудет ту утреннюю песню заводов, величавую органную музыку, когда, кажется, над всем Заднепровьем звучит симфония, в которой, однако, ни один гудок не теряется, каждый выводит свой лад, и зовет, зовет людей к своим проходным… И поселки идут. И хоть гудки уже отменены, отпели навсегда, но у Веруньки они и теперь еще отзываются в душе, ведь как раз под пение гудков привела ее любовь на Зачеплянку. Как поженились с Иваном, только и узнала Верунька полное счастье после тяжких лет недоеданий, копеечных трудодней, сиротства.
Не баловала ее жизнь. Сразу после войны мать санитаркой работала, при колхозной амбулатории, — убогом учреждении, где даже йода не было. И когда кто-нибудь, поранившись, обращался к фельдшеру, тот сразу посылал Веруньку, которая весь день крутилась возле матери, траву ранник собрать побыстрей — ранник здесь йод заменял.
Со временем жизнь немного наладилась, стали приезжать заводские шефы, помогать колхозу встать на ноги. Тогда и встретилась Вера, только закончившая школу, с Иваном Баглаем. Девчата называли его рудым и диким, а Веру с первой встречи пленило в нем все: и хватка в работе, когда, стиснув зубы, он трубы сваривал, и улыбка открытая, и даже копна волос на голове, рыжих, жестких, точно медная проволока. В то же лето он и привел ее сюда, на Веселую. Свадьбу играли по-здешнему, когда три дня на хате флаг самодельный висит, — в знак того, что на Зачеплянке кого-то женят или замуж отдают. Ползавода тут за эти дни перебывает, натанцуются до упаду, напоются, посаженых отца-мать в тачке по улочке покатают, вывезут на соборный майдан, чтобы просторнее было плясунам. Всяк уступай дорогу, когда свадебное шествие по улице идет, гульбище развеселое надвигается. А в довершение всего отца-мать посаженых еще и к саг