Сорочка на отце не первой свежести, плечи под нею костлявятся, руки черные — тяжеленные руки бога заводских печей, которые вовек не отбелятся от огня да от сажи, — тату, может, вам что-нибудь нужно? Одежды, может? Тату, скажите! Все будет, все достану — хоть птичьего молока!
Не хочет отец твоего птичьего молока, душа не принимает. Огнем обиды бушует она за то, что с места сорвал, с родным поселком разлучил, с Ягором-дружищем… Солнце палит и палит, пробуждает в старике хмель выпитых медов, хмель гнева и обиды, не мгновенной, не сгоряча взорвавшейся, а такой, что денно и нощно накипала тут на Скарбном.
— Свистуны! Свистуны! — бормочет уже куда-то в землю. — Таких допусти… Все просвистят!
Заботливый Яровега все же улучил момент и подступил к приятелю, потянулся вверх, напялил ему на голову соломенный брыль, подошли еще несколько ветеранов, стали успокаивать Изота Ивановича, завели его в тень, усадила, на скамейке. Но он и там не унимался, и сын, и директор, и люди, которые все не расходились, слышали, как он, переведя дух, снова взъярился, уже новые небылицы плетет, энергетиков чихвостит, и опять же заодно с ними и этому достается, что некогда сыном считался на его седой отцовский позор! То все, мол, соборы собирался валить, а теперь к плавням подбирается, как бы их затопить, чтобы и отсюда батька на старости лет согнать! Это уже была чистейшая фантазия, несусветная чушь, ни сном ни духом сын о чем-либо подобном и не слыхивал. Хотел крикнуть, возразить: «Тату!», но отец только цыкнул, как на котенка, и дальше басил: связался, мол, уже с теми разорителями из совнархоза, хочется вам еще одним ГЭСом шуму натворить, а плавни да Скарбное разве вам болят? Так и зашумят под воду! Будет как там, на Каховском, где пол-Украины пустили на дно, сколько сел посгоняли… Собирались море сделать, а сделали болото! Гнилью цветет, на всю Украину смердит! Летчики носы затыкают, когда пролетают над ним…
— Того вам мало? К Скарбному подбираетесь, энергетики задрипанные!
— Тату! Опомнитесь! Что вы говорите? Когда это я был энергетиком?
— Цыц! Дай вам волю, все сокрушите! Ничего святого для вас… Вам лишь бы крошить, ломать, людей сгонять с их родных мест!..
— Тату! При чем же тут я?
— Молчи, пустобрех! В одну дудку с ними!.. Насквозь изолгался…
Подошла кухарка, стала успокаивать буяна:
— Ну, что это вы расходились, Изот Иванович… Сын все-таки… Он на вас алименты платит…
Уж лучше бы она этого не говорила. Старика вновь так и подняло на ноги, швырнул брылем оземь:
— Будь они прокляты, его алименты! Не хочу, не плати! Не батько я тебе отныне! Отныне и вовеки! Слышишь? Нет у тебя батька! Отщепенец ты!
Хотя зачеплянских и близко никого не было, не было и духу того язвителя Баглая, но явственно послышалось когда-то им пущенное, жуткое: «Батькопродавец!»
Съежившийся, растерянный сын прислонился к колонне, его глаза умоляли: «Тату, что ж вы делаете со мной?»
А старый металлург уже не мог остановиться, рванулся вперед, будто собирался сокрушить колонну вместе с приникшим к ней сыном:
— Я тебя звал сюда? Прочь с моих глаз!
И жест волевой, изгоняющий.
«Жест проклятий!» — как-то отрешенно подумал Лобода-сын, очутившись уже за воротами.
Сорочка прилипла к спине, будто липучкой весь облип. Зачем он приехал сюда? В какую черную минуту ударило ему в голову — проведать отца? Еще не смог он сгоряча постичь до конца, какие все это будет иметь последствия, как отразится на всем его будущем, но чувствовал, что отразится страшно, разрушительно, чувствовал, что уплывают из-под ног и уверенность, и авторитет, и служебные повышения — все пошатнулось, рушится, раздавленное тяжким приговором отца, пьяной его околесицей. Лучше уж быть сиротою, чем такого иметь родителя. Другой бы гордился твоими успехами, положением, тем, что сын в гору идет, а он? Родной отец на людях возводит на тебя напраслину, ГЭСы какие-то приплел, энергетиков, затопление Скарбного… хотя, впрочем, в этом что-то есть, эту идею стоит обмозговать! В самом деле, что за польза от этих плавней? Комарню разводят! Мусор, огрызки по всему лесу! Днепр преобразовываем, почему же Скарбное не преобразовать? Затопить или, напротив, осушить? Но об этом надо в спокойном состоянии думать, не сейчас. Какая жуткая сцена! И самым ужасным было то, что все происходило публично, при тех серых пенсионерских фигурах, которые все время торчали во дворе недвижно, как скифские бабы, немые свидетели твоего унижения, твоей моральной катастрофы. Никто не вмешивался, но все слушали, впитывали каждое слово отцовских проклятий; все до словечка, наверное, записал и тот желчный тип наверху, еще и сейчас, верно, где-то там строчит и строчит. Несчастный день! Проклятое место!
«Удирал от волка, а упал на медведя», — почему-то пришла на ум поговорка, совсем некстати.
Переводя дыхание, пригладив взмокшую паутинку чуба, Лобода двинулся по тропинке к шоссе.