Сатанинский грохот догоняет, вал мути, напоминающий вулканическую массу, летит по дну Яра бешеным потоком, гонит палки, ящики, консервные банки, драные канистры. Гайдамаку, когда он на мгновение оглянулся, ледяной грязью ударило в лицо, он даже захлебнулся, сбитый с ног вырванным корневищем, летел куда-то, а меховую шапку его уже завертело в водоворотах. Подхваченный тяжелой водой, Гайдамака обеими руками вцепился в корягу, она, по-оленьи рогатая, перевернувшись, вместе с ним погрузилась в муть, в ледяной вал, потом, вынырнув, подняла и его с собой, вытолкнула, оглушенного, на поверхность, как бы только затем, чтобы Гайдамака еще раз глянул на этот белый свет.
Дерево бросало в бурунах туда-сюда, вверх-вниз, но потерпевший, барахтаясь, держался за корни с цепкостью утопающего, еще и сейчас не до конца осознавая, что произошло, какая сила несет и швыряет его среди этого бурлящего неостановимого потока грязи. А в те мгновения, когда оказывался на поверхности, успевал сквозь рев уловить пронзительные крики людей на холмах, в которых ему чудилось что-то спасительное. Летучая холодная грязища мчит его среди этого гвалта, крика, мутная тяжелая вода, взбунтовавшаяся пульпа неистово швыряет Гайдамаку куда-то вниз, бросает, как щепку, меж сокрушенных заборов, калиток, меж фонарных столбов с ошметками проводов, приближения которых он сейчас почему-то больше всего боялся. Металлической бочкой стукнуло его в плечо, обломком забора — в другое, еще чем-то оглушило так, что даже в глазах потемнело, и свет для него исчез, свет не возвращался…
Долго еще будут жить в этом предместье предания, услышат их и дети, сейчас еще и не рожденные, будто о чем-то нереальном будут звучать для них жуткие рассказы о том, как миллионы тонн, грязищи через разваленную плотину ринулись сверху вниз, сметая все на своем пути, ибо скорость грязепада была жуткая, снарядная… Будет рассказано, как мужественно спасали потерпевших команды военных, вертолетами снимали людей с крыш, а все-таки жертв не удалось избежать… Заиленные, опрокинутые трамваи лежали, полные пассажиров, захлебнувшихся под многотонным валом. Рассказывались не легенды, а чудовищная в своей невероятности правда, когда даже больные из лечебницы бросились с холмов к Черному Яру спасать погибающих, как с глазами, полными ужаса, выносили они на холмы малышню из детсада, трогательно кутая детей в свои жесткие больничные халаты, прижимая к груди насмерть перепуганных малышей…
…Когда, спасенный больными, Петро Демьянович очнулся, лежа навзничь на холме, первое, о чем подумалось, было: «Зачем я пришел в себя, ожил? Зачем спасли меня?.. Больные из лечебницы спасают здоровых людей! Нет, это уже, наверное, конец света, светопреставление!»
Они, его спасители, с безумными от страха глазами, стояли над ним в мокрых, грязных халатах, все были еще крайне возбуждены, взглядами нестерпимо острыми следили за этим незнакомцем, выхваченным из потопа, удивляясь, верно, тому, что он оживает, некоторые, близко нагнувшись, всматривались в него, вряд ли веря в его воскресение. Какой-то из них, с беспредельной тоской в глазах, спросил:
— Суда боишься?
Нет, он не боится суда. Самое страшное уже произошло. Хотел сделать добро, а содеял зло. Хотя ему и сейчас еще до конца не верится, что все это происходило в реальности, а не во сне, происходило с ним, и что это его кувырком несло в грязевом потоке в какие-то тартарары, где он погибал… Но за что же ему такая кара, то самое «возмездие»? Где отец? Успел ли спастись? Снизу откуда-то, словно сквозь толщу пульпы, долетают сердитые голоса о техническом дилетантстве проекта, о волевом решении, кто-то сообщает об опрокинутом трамвайном вагоне возле депо, о пассажирах, которые грязью в вагонах захлебнулись все до одного… Бред? О, если бы он мог сейчас погрузиться в мир бреда!
Сколько же времени прошло? Мгновение или вечность? Однако еще было утро, небо по-весеннему ясно голубело над ним, а ниже… Серость какая-то незнакомая, пустынная ударила в глаза. Садов нет, улочка исчезла, домики со стороны Яра посносило, стесало, в считанные минуты смело ураганом воды. Вся твоя страна детства лежит безмолвная, посеревшая, как та Помпея, под напластованием свежего ила, под тяжестью притихшей, уже недвижной грязищи, которая только что ревмя ревела по этому Черному Яру.
Попытался шевельнуться, и тупая боль во всем побитом теле напомнила ему, что он жив.
— Боишься суда? — спросил, склонившись над Гайдамакой, еще один измученный, рыжебородый, спросил с искренним сочувствием в голосе. И все они, точно на нечто неземное, нездешнее, смотрели на потерпевшего глазами острыми и безмерно печальными.
Вышедший из небытия, он перевел взгляд на верхний город, на его ансамбли. Там все стояло на месте, кроме его, Гайдамаки, сооружения: в верховьях Яра, где была стена запруды, светилось небо. Светилось сквозь проломину ясно-голубое, будто в детстве, будто вторично подаренное матерью.
Об Олесе Гончаре