— Капиталисты топят пшеницу в океане, чтобы она людям не досталась. Ты утопил хлеб в снегу! Пустил чёрту под хвост труд своих же, совхозных людей, с которыми вместе живешь, ешь, пьешь! Славы захотел?! Сколько?!
— Больше говорят,— с прежней бессмысленностью, упрямо повторил Митрофан Семенович, с усилием, по-бычьи отстраняясь от глаз Николаева.— Полста шагов — не больше...
— Шагай!— Николаев снова вскинул руку в сторону хлебов.— Меряй!
И Ткач пошел. Иначе, если остаться, Николаев будет кричать и кричать — сколько?!— и придется ответить, в конце концов, — триста. Знал Митрофан Семенович, сколько, знал до снега, да язык не поворачивался. Не один, не два, не десять, а триста гектаров!
Споткнувшись, Митрофан Семенович перешагнул обочину, поплелся, вошел в пшеницу. Сапоги его цепляли и с треском рвали тугие стебли. Тупо глядя перед собой, он начал считать. Потом беззвучно заплакал, но продолжал идти, надеясь на оклик сзади и глядя невидящими от слез глазами. Скоро он сбился со счета, перестал ждать оклика Николаева; но всё шел и шел, смаргивая холодные слезы. С каждым шагом перед ним с колосьев опадал снег. Наверное, от слез на минуту стало легче, просветленней. Припомнилось Митрофану Семеновичу, как внучек его, тонкошеий школьник, читал молитвенным голосом: «Или вы хуже других уродились? Или не дружно цвели-колосились?..
Митрофан Семенович устал, оглянулся на темный след освобожденной им от снега пшеницы. Дорога уже потерялась из виду. Молчаливая, мутная, безветренная степь глохла рядом, вокруг, в сине-черной темени.
И Ткач почувствовал себя один на один с этой белой неуютной землей, с сожженным морозом хлебом. Один на один сам с собой и с мыслью, что поздно думать, поздно выбирать решение... Был бы покос, да пришел мороз.
Он пошел обратно по темному следу. Вышел на дорогу и увидел, что машины нет — Николаев уехал.
Долго понуро стоял на дороге Ткач.
«Секретарь райкома тоже человек, а не устав»,— решил, наконец, он, как ни странно, довольный тем, что не придется хотя бы сегодня смотреть снова в глаза Николаеву, и в то же время, не прощая секретарю горячности,— ведь бросил фактически живого человека в поле, одного, волкам на съедение.
«Или не дружно цвели-колосились? Или мы хуже других уродились?..»— заунывно повторялись строчки то так, то этак, и больше ни о чем не хотелось думать, будто голову набили мокрой соломой.
Вспомнилось детство, деревня, крытые вприческу избы, старый отец, батя. Вот он стоит на меже, ветер косит его бороденку, он в сивой длинной рубахе и тупых лаптях. И ничего-то у него нет, ни комбайна, ни трактора.
Долго ли брел Митрофан Семенович один, он не помнит. Потом впереди показался свет фар, и по низкому их расположению Ткач определил, идет легковушка. В нескольких шагах от него машина стала разворачиваться, и Митрофан Семенович увидел силуэты Миши и Николаева. «Победа» остановилась. Ткач выпрямился, расправил плечи, намереваясь пройти мимо с поднятой головой. Когда поравнялся, звякнула дверца, и Николаев глухо и негромко сказал, будто предлагая мировую;
— Ладно, Митрофан Семенович...
Ткач послушно повернул к машине, пригнулся, полез на заднее сиденье. Усевшись, он неожиданно для самого себя сказал:
— Лучше оно подъехать, конечно... Все-таки километров двадцать, не меньше.— И опять подумал о том, что слова его секретарь райкома должен принять к сведению: все-таки не под самым носом недогляд...
С чего началось, когда, с какого факта, с какого слова,— не вспомнить теперь Митрофану Семеновичу. И вот какой строгой ясностью вся эта история завершается.
...До самого поселка все трое не проронили ни слова. Каждый думал по-своему об одном и том же. Именно сейчас, наверное, решил Николаев, надо и Хлынова привлечь к ответственности. Об участи Ткача теперь нечего думать и тем более спорить.
Но что сделал Хлынов, какое преступление он совершил?— спросят члены партийного бюро. Ведь он честно трудился, честно спасал хлеб. Николаев ответит, – сейчас, в такой обстановке, мало для коммуниста просто трудиться и даже трудиться лучше всех — мало.
Мы часто говорим о значении коллектива, о его силе, о коллективной ответственности за каждый проступок. Но почему не о личной ответственности в первую очередь? Совесть не коллективное, а сугубо индивидуальное, личное свойство души человеческой. Может ли коллектив уследить за всеми действиями одного бессовестного своего члена?