— Спать давай, Танька,— сказал он хрипловато-сонным голосом.— Ты молодец, ты работяга, Танька...
Она ничего не ответила, посмотрела на него и, убедившись, что он закрыл глаза и всерьез, без притворства засыпает, тормошнула его:
— Сергей, подожди! – Он открыл глаза.
— Спи, Таня, спи... Завтра опять за штурвал, передышки не будет. Еще ведь чёрт знает сколько...
Сергей снова закрыл глаза. Танька сильно затормошила его, припала горячими губами к его колючей щеке. Он сонно помотал головой, высвобождаясь. Танька возмущенно приподнялась, сказала с болью:
— Сергей, но я не могу спать! Слышишь, Сергей!
Ей как будто стало душно, несмотря на холод, она дернула платье на груди, с треском сорвала поясок.
— Почему ты отворачиваешься, Сергей?!
Он очнулся, встревоженный ее неумеренной настойчивостью.
Увидел ее сверкающие глаза, сказал мягко:
— Не надо, Танька... Устал я и вообще...
— А в прошлый раз? Я даже не верю, что это ты со мной был.
— В прошлый раз я был пьян. И вообще дурак. А сейчас, Танька, я открыл закон. Все глупости в жизни происходят от того, что совесть у одних есть, а у других ее нет. Разнотык получается, непримиримое противоречие. Открыл я, можно сказать, закон совести, тебе понятно?
Она долго молчала.
— Понятно... Я тоже закон открыла. Для себя. На Колыму мне надо ехать. Там, говорят, женщин недобор. Кому-нибудь еще понравлюсь.
— Эх, Танька, Танька, и жалко тебя, и зло берет. А я не могу, Танька, я не хочу — и крышка. Я другую люблю, хочешь верь, хочешь нет.
Она отодвинулась, независимо легла на спину, заложила руки за голову. Долго смотрела на темное небо и, наконец, прежним забубённым и хамовнтым голосом проговорила:
–– А ведь мне чужие мужья говорили, что одно другому не мешает.– И молча уставилась в небо немигающими глазами, в них мерцала темнота ночи. Потом обронила обиженно, мстительно: – Ты просто валенок сибирский, вот и выдумываешь законы.
Надо было урезонить ее и спать.
— Интересно, какой я у тебя по счету?
— Скажу — обидишься.
— Не обижусь. Я арифметику с детства люблю.
Танька помолчала. Она не думала отвечать на глупый вопрос, но волей-неволей вспомнила главного механика, он встречал их эшелон на станции и сразу посадил Таньку в кабинку к себе, и потом она жила в его квартире, пока не приехала у того жена с ребенком. Вспомнила завклубом, с ним вместе пели зимой в самодеятельности, и еще вспомнила бесшабашно-веселого, всегда пьяненького, молодого, но уже лысого журналиста, который прожил в поселке полмесяца лишних из-за нее, Таньке пришлось самой его выпроваживать... Вздохнула и сказала:
— Все равно ты у меня самый первый.
Он не отозвался, не слышал уже, спал. Таньке стало обидно, и она заплакала тихо, без содрогания, боясь разбудить спящего.
Почему ей всю жизнь не везло? Почему у других то же самое называют любовью, дружбой, а у нее обязательно связью или блудом? Впрочем, наверное, не было у нее любви, это правда, ни один чистый парень не просил ее выйти за него замуж. Еще в Риге одна старшая Танькина подруга любила повторять, клоня голову к плечу и щурясь от сигаретного дыма:
— Теперь мужчина не тот пошел. Раньше хоть и врал, но с первой встречи обещал жениться. А сейчас все честные, все предусмотрительные.Не успеет познакомиться, сразу предупреждает, чтобы, мол, без последствий, жениться не собираюсь...
Танька прерывисто вздохнула, расправила телогрейку, накрыла ею Сергея с головой, сама накрылась и сразу уснула.
Когда проснулись, было почти светло, снежно-светло и мглисто. Поле было седое, стоял мороз. Сергей вскочил первым, мгновение что-то соображал, потом ринулся к мотору, нашарил головку блока.
— Разморозило!— бешено заорал он.— Беги к своему! Воду не спустили!..
Танька, еще не успев очнуться после сна, побежала к своему комбайну, спотыкаясь, оскальзываясь на снегу, добежала, чем-то звучно загремела и побежала обратно. Она торопилась, как будто можно было еще что-то успеть сделать.
Там, где лежали валки пшеницы, возвышался длинный, плоский, уходящий вдаль сугроб, похожий на братскую могилу. На середине загонки Танька в бессилье остановилась, глянула на край мертвого поля, где мутно светлел восход, вскинула руки и стала взахлёб слать проклятья всему на свете.
Никогда не думал Митрофан Семенович, что его может до такой степени напугать приезд секретаря райкома Николаева. И никогда раньше не примечал он, что Миша, водивший райкомовскую «Победу», симпатичный парень, бывалый, расторопный, все умеющий, всегда вежливый, способен заговорить таким прокурорским тоном. Войдя в переднюю, можно сказать, без разрешения, Миша непотребно громко спросил, дома ли сейчас Ткач. Охамел, забыл, как звать-величать директора прославленного на всю целину совхоза.
Митрофан Семенович намеренно помедлил в другой комнате и, слушая, как чаще забилось сердце, вышел на зов. Миша, щеголеватый, как всегда опрятный, не поздоровался первым.
«Тебе бы на загонке потеть, а не начальство катать. Не шофер, а, честное слово, водитель»,— хотел заметить в отместку Ткач, но раздумал и сердито, начальственно спросил:
— Чего тебе?