Неприятности начались в Тобольске. На званом ужине у местного градоначальника генерал нечаянно повстречал знакомого, так, майоришку одного, Валерьяшку Зубова, — тот командовал карательным отрядом по поимке беглого опасного преступника, выдающего себя за князя Бурова. В общем, вначале была драка, потом стрельба, ну а уж затем, как водится, погоня, по лесам, по долам, по болотам, по чащобам. Еле оторвались, чудом ушли. И все волшебным образом переменилось: Буров отпустил бороду, Лаура забыла про духи, от нее теперь за версту несло дымом, оленьей кожей, березовым ядреным дегтем[494]. Сам черт не признал бы их, бредущих в дебрях звериными тропами. Шли без суеты, с оглядкой, вели пяток навьюченных пожитками оленей. Мало разговаривали, все больше слушали — бдели. А иначе в тайге нельзя — пропадешь. Вовремя не заметишь сохатого[495], “забавницу с кисточками”[496] проглядишь, встретишься на узкой тропинке с тунгусом, юкагиром или каряком. Они хоть вроде бы и с государыней в мире, и платят исправно ясак[497], а ведь не преминут перерезать горло, да так, что и глазом не моргнешь. Это тебе, люча[498], за объясачивание[499].
А между тем поспел ужин. Не ахти какой, из трех блюд: утка, запеченная в глине, в собственном соку, белка, жаренная на углях на палочке, да сушеная, кусочками, оленина — взять такую горсть, растереть в порошок, бросить в чашку, залить кипятком — и “магги” с “галлиной бланкой” отдыхают. Ели не спеша, в охотку, отгоняя с яростью осточертевших комаров, пили терпкий, из брусники, чай, щурились на сполохи огня, молчали. Еще один день лета прошел, еще на один день ближе холода.
— Посуду помоете сами. Пойду-ка я спать.
Насытившись, Лаура поднялась, обтерла пальцы о кожаные штаны и энергично, целеустремленным шагом прошествовала в кусты. Потом сорвала веточку посимпатичней, пообкусала ее конец и, выдраив зубы размочаленным деревом, отправилась в балаган — сложенный наподобие ленинского, только из еловых лап — шалаш[500]. Какие, к черту, ароматические ванны, “притирания Дианы”, “маски Поппеи” и “перчатки Венеры”[501]. Спать, спать, спать. Не раздеваясь, не снимая личины. Спать.
— Иди, боярыня, с Богом, иди, — буркнул Егорий, вылил в чашки остатки кипятка, подождал, побултыхал, выплеснул на землю. — Тоже мне мытье, баловство одно. Чай, не велика забота, не щами со свининой трапезничали. Каша, она хоть и мясная, все одно каша.
Потом он возвратился к костру, вытащил богатую серебряную табакерку, под звуки менуэта открыл, гнусаво усмехнулся под завесой личины.
— Купчишке тому гунявому уже без надобности, а нам сгодится, в самый раз будет. Угощайся, боярин. Сделай милость, не побрезгуй. Чем Бог послал…
Буров был небрезглив, отнюдь. Закурили одну трубку на двоих, затянулись по очереди, в молчании окутались густым табачным дымом — от комарья хорошо, да и для души неплохо. Помаргивали, переливались угли, над речкой поднимался туман, в воздухе ощутимо холодало — свет луны, проглядывающий сквозь дыры в облаках, казался леденяще мертвенным. Август, сукин сын август.
— Ты гля, боярин, только посмотри. — Егорий вдруг привстал и трубкой указал на птицу, ясно видимую на фоне облаков. — Ну, теперь быть беде…
Это была большущая матерая ворона. Вела она себя на редкость странно — то взмывала вверх, то стремительно пикировала, то делала немыслимые пируэты и в целом напоминала бабочку, бьющуюся в оконное стекло. Будто пыталась преодолеть какую-то невидимую препону и та каждый раз отбрасывала ее назад. И все это в полнейшей тишине, немыслимой, невообразимой…
— Почуяла дым чума предков[502]. — Егорий сел, угрюмо затянулся, со вздохом передал трубку Бурову. — Так шаманы говорят. Назад хочет улететь, в прежнюю жизнь, где была сильной и молодой. Только хрен ей…
Ворона между тем надрывно каркнула, судорожно взмахнула крыльями и камнем спикировала в клубящийся над речкой туман. Булькнуло, плеснуло, и снова все стало тихо. Подумаешь, какая-то там ворона…
— Плохой знак, зело скверный. — Егорий выругался, выбил трубку о ладонь, тягуче сплюнул, оправил личину. — Пойдем-ка почивать, боярин. По всему — завтра непогоде быть.